Том 4. Плачужная канава
Шрифт:
Сначала-то он часов и не заметил, но потом, когда добрую половину загреб литературы да изголодался, и слышит:
часы – звонят!
Как на кладбище.
И напала на него тоскущая тоска –
Кажется, все бы отдал, только бы – назад в Россию.
Но как же так ехать с пустыми руками?
Тут нашелся один – печальный человек – Мушкин.
Из всех этот Мушкин один отнесся к нему душевно и вызвался помочь: будет с чем ему в Россию ехать!
И действительно: за четвертной принесли к нему сундук – не простой, – двудонный
Теперь можно было и в Россию ехать – не стыдно.
Вот он какой Мушкин – добрый человек и внимательный.
На Мушкина смотрел Тимофеев как на благодетеля своего, не знал чем и отблагодарить.
А Мушкин – добрый человек, печальный человек еще душевнее стал: повел Цюрих показывать – все в читальне, за книгой, один-то Тимофеев ни разу и не спускался сверху в город – зашли в ресторан, выпили испанского и с колбасой испанской.
Мушкин попросил взаймы –
– до зарезу! через неделю обязательно!
Ну, как тут быть, отказать невозможно:
Тимофеев все, что было у него, все и отдал.
Так, пустяки оставил себе – как-нибудь обойдется, на неделю хватит.
А больше приятеля и не видел: слышал, уехал Мушкин в Женеву.
Прошла неделя, – нет и нет: забыл видно.
Тимофееву уезжать надо – сундук стоит – единственное добро – ждет: пора, пора! А не то, что на билет, за комнату нечем заплатить.
Ну, как тут быть, не хорошо, а пришлось сказать.
Сжалилась учительница Судакова, бывалый человек из Москвы, попеняла она Тимофееву – оказывается, Мушкину в деньгах давно уж никто не верит, и это всем известно, и не впервой такое! – дала денег на дорогу, добрая душа!
На радостях забыл Тимофеев все свои голодные мытарства, забрал сундук – слава Богу! – и в Россию.
И благополучно границу переехал – сберег сундук, единственное добро свое, тяжелый такой, а на глаз пустой.
И прямо в Москву.
Приехал Тимофеев в Москву, а что ему дальше делать, и не знает.
Дал Мушкин адрес – к кому в Москве обратиться сундук использовать, да раньше осени того человека в Москве не будет.
Тимофеев жил в Москве, и одна была дума: дождаться ему поскорее того человека, знакомого Мушкина, и начать делать.
Как-то в самом начале осени встречает он Судакову и очень ей обрадовался и все рассказал, как сундук перевез через границу и как ждет теперь свидания, которое решит его дело.
Холодно слушала его Судакова, неприветливо – он сразу это заметил, а все стоял и, проговорив свое – за месяц в Москве он ни с кем слова не сказал! – ждал уверенный, что и на этот раз, как там в Цюрихе, она поможет ему: она укажет, к кому обратиться.
Ответ Судаковой был совсем неожиданный, и не сразу ответила она ему, и он стоял, ждал –
Тимофееву никуда не надо
– Зачем вы Стрелкову записали фамилии эмигрантов, вообще лиц, к которым, по вашему мнению, следует обращаться за указаниями?
Тимофеев вспомнил студента Стрелкова, – неприкаянный, растерянный, шатался этот Стрелков по Цюриху, – раза два зашел к нему – единственный гость.
– Ничего подобного, ничего я не записывал!
– Да как же так? Стрелкова спросили, откуда он всех знает, он указал на вас и листочек показывал с записями, – горячилась Судакова, – нет, никого вам не надо разыскивать, бесполезно, и не трудитесь.
Тимофеев не нашелся, чего и сказать: правда, Стрелкову он рассказывал о Мушкине, когда без денег-то остался и не знал, что и делать, а больше ничего, ни про кого.
И то, что бродило в душе его там, в кладбищенском Цюрихе, чего он не смел сказать себе там, вдруг ясно сказалось: это о мошкаре, от которой ничем не отобьешься и которая всюду проникнет.
И в первые жестокие минуты свои он чувствовал себя, как ошпаренный.
И хотя со временем все и улеглось, чувство отстраненности сохранилось у него на всю жизнь.
И остался он один и с ним его сундук двухдонный да раскаленное сердце.
Из Москвы Тимофеев никуда не уехал, просто не знал – куда.
И еще раз привелось ему встретить Судакову.
Столкнулся на Тверском бульваре и так оробел, таким виноватым почувствовал себя, словно бы и в самом деле в чем таком провинился, и вот все двери закрыли перед ним.
Откуда это появилось у него, такое чувство оробелое и виновное, и сам не мог бы сказать себе, но и впоследствии всякую клевету принимал так, будто и на самом деле кругом виноват.
А Судакова на этот раз куда была приветливее, ну как там в Цюрихе, когда сжалилась над ним и выручила.
– Знаете, действительно, вышло недоразумение: вас зря обвинили. Вернулся Кашин и все объяснил – это Стрелков путанник, он и вас запутал.
И теперь, когда все выяснилось, казалось бы, может Тимофеев идти по указанному адресу к тому самому человеку, который его и направит.
Нет, все равно, ходить ему никуда не надо.
– Вы из такой буржуазной семьи, – неожиданно объяснила Судакова, – и родственники у вас такие! нет, пока никуда не ходите.
И, казалось бы, такой ответ просто должен был убить Тимофеева, а его нисколько не тронуло: за все свои московские дни он сжился с своей отстраненностью и ничего уж другого не ждал.
Помнит он, как прожил эти последние дни в Москве. В душе кипело, но еще ничего не сказалось, и чувство, охватившее его тогда, не выговорило своего последнего слова.
Шел он так поздним вечером – чуть только снежок выпал и таял – и нахлывало на его душу широкое, темное, как сама талая ночь.