Том 4. Плачужная канава
Шрифт:
Стал он совсем тихим и на все сговорчивым, стараясь предвидеть всякие мелочи и пустяки безобидные, «чтобы только как не раздражать».
Но и это не помогло.
«Внезапность» и «неожиданность» выводили ее из себя.
А как убережешься?
И уж что он ни делал, а ведь непроницаемой стеной не огородишься!
Растерзанная ее душа не могла успокоиться.
И если бы все шло без задоринки в домашнем обиходе, все равно, нашлось бы, на чём излить сердце и душу
Вот она какая любовь –
любовь – всекрасущая, всесветящая! любовь – беспросветная!
В своем отчаянии Маша и ему не верила:
– Знаю, – говорила она, – на словах-то все готов сделать!
И припоминала все его ошибки вольные и невольные, и с такой болью и горячностью, как будто все снова совершалось в явь, не в памяти.
– Замолчи! – исступленно не кричала она, а шептала.
И этот шепот был резче всякого крика.
Мучения ее были так велики и крест так тяжел!
Откуда же такая мука – ее тягчайший крест?
Душа ее была надорвана тогда еще тем легким замужним годом, какой прожила она с мужем, – и уж самый малый удар мог ее искалечить.
С той голубиной ночи, как в слезах вернулась она от Задорского, почуяла она, что все кончено.
Она поняла:
«любит он ее не для нее, а только для себя».
А такую любовь – ею полмира живет! – она не могла принять.
И надорванная душа ее распалась.
И крест ее любви придавил ее.
Ожесточение ее вдруг сменялось непомерной жалостью и раскаянием.
Она часто начинала видеть, что она больна, и что сама она во всем виновата; и вот отец, который любит ее всею любовью, т. е. не для себя, а только для нее, весь извелся. И вспоминала она все свои мысли и поступки вольные и невольные, от которых бывало тяжко людям, и, винясь во всем, просила прощения.
И так просила – да легче бывало, когда в исступленные минуты отчаяния она проклинала весь мир!
Она исступленно винилась!
И винясь перед отцом, что измучила его, винилась перед Задорским, которого оттолкнула от себя:
«сама отогнала и оскорбила!».
И в такие покаянные минуты ей хотелось увидеть Задорского: просить его простить ее!
Нетерпение было ужасно.
– Нет, ты ни в чем не виновата! – и не из желания только успокоить, но и по всей правде говорил ей Тимофеев.
И правда, вины ее никакой не было.
За ее легкий замужний год любовь ее была оскорблена и сердце ее искало другой любви.
Такой любовью представлялась ей:
не обладание, а преданность «звезде своего сердца» –
любить не для
ей преданно и беззаветно –
«purus amor!»
«Не владеть, а только молить о любви!».
А награда любви в этой любовной мольбе – в чувстве любви.
Purus amor104 –
звезда сердца!
Такой, только такой любви искало ее оскорбленное сердце.
«Purus amor – звезда сердца!».
она внушает подвиг и самоотречение –
она исправляет и возвышает –
она сливается с неземною, движущей небесами любовью.
И чем же она виновата, если ее сердце открыто только такой любви!
Задорский любил Машу, но его любовь была такая – ею живет полмира! –
не для нее он любил ее, а для себя.
«Purus amor» – это выше его сил!
И он понял, и любя по-своему – так любит полмира! – также понял:
«если не отстранится, и сам измучается и дело свое погубит, и ее только измучает».
Она винила себя, будто резко говорила с ним и этим отпугнула его от себя.
А если бы говорила она мудро, снисходя до него, кроткими словами высшей силы, силой своей высокой любви, она внушила бы ему «чистейшую любовь», и он стал бы и выше и чище, и дело его не только не пропало бы, как думал он, напротив, расцвело бы, очистившись от мелкой суеты, налипающей ко всяким человеческим делам.
Да, она говорила с ним резко, но она говорила с ним резко, –
«потому что любила».
Ведь только тот, кто любит, может так крепко, так резко отзываться и даже возненавидеть –
«любить и ненавидеть – это не несовместимо!».
А этого он не понял.
Две волны наплывали на ее душу:
исступленно ожесточенная с проклятием –
и исступленно виновная с покаянием.
И проклятие и покаяние разражались горчайшими слезами.
И эти слезы, как плывучий огонь, могли бы прожечь и самый твердый камень –
но судьбиное сердце неумолимое – крепче всякого камня!
В редкий тихий час межгрозный Маша только и вспоминала –
«как было хорошо тогда, в те месяцы, когда приезжал Задорский!».
А Задорский, заваленный делами, вдруг среди дел и напряженных мыслей вспоминал Машу:
«те дни, когда он приезжал к Тимофеевым, просиживал вечера один с Машей!»
и грызучая тоска точила его.
И поправить ничего нельзя.
Тут было выше человеческого.
А нечеловеческое – судьба! – она вела по доле каждого со всей жестокостью к последнему пределу человеческого крестного терпения.