Том 4. Плачужная канава
Шрифт:
И хотелось наперекор здравому и дальновидному промышлению просто швырнуть в печку без счету и разбору те выгаданные и урванные копейки, какие от расчетливых расходов собирались у матери в рубли и целые сотни –
«ввиду всяких случайностей про черный день!»
Находились сочувствующие, – искренно или подлащиваясь, не разобрать было, – очень они одобряли мать и ставили в пример.
Но бывало подтрунивали и явно насмехались – и такими оказывались по положению своему стояли вровень и даже выше Тимофеевых.
Да и как было не смеяться!
Жизнь в
расчет караулил каждый час и все придушивал.
А ведь могли бы при таких больших средствах сделать домашнюю жизнь какой нарядной и праздничною. А вот подишь ты!
Всегда озабоченная, в старом, заплатанном, всегда дома со своими безрадостными расчетами и настороже, – такой видел он мать, такой она и осталась в его памяти на всю жизнь.
После уж, много спустя, узнал он: те самые деньги, которые мать выгадывала, все эти копейки, из которых составлялись рубли и сотни «ввиду всяких случайностей про черный день», ни на какой черный день она и не думала копить, как уверены были, кто видел ее всегда озабоченной, нет, совсем не то:
все, что собирала мать, все до копейки отдавала тайно бедноте горемычной.
– По долгу совести.
– От жалостливого сердца.
– От своей совестливости.
Так объяснили ему те, кому помогала мать всю свою безрадостную жизнь.
И пораженный, он спросил себя:
«Неужто ж долг этот совести такой ужасный?»
И понял:
совестливость это такая страшная сила, сильнее, пожалуй, и самой корыстности, и может совсем оголить человека!
Чуя всем существом своим, как непосильно человеку божеское по высоте своей и – жестокости, видя единственное спасение в человеческом – в милосердии, он понял, откуда оно:
да только от совестливости!
Матери уж не было в живых.
И ему оставалось одно: идти на могилу и просить простить его –
– по неведению и недогадливости осуждал ее!
Жизнь в доме, какую привык Тимофеев видеть с детства, его не прельщала.
И с возрастом он решил ступить на свой путь – по-другому начать жизнь.
– в конце которой ровь и гладь.
И эта ровь и гладь жизни представлялась ему не в лежебокости, не в плевании в потолок, нет, совсем, совсем нет:
он отрекается от ненужных тревог отца и забот матери, он берет другую тревогу и другую заботу.
– безукорно.
Будущее, какое готовилось ему и по воспитанию его и по состоянию Тимофеевых, было в смысле всяких удобств и власти очень большое:
он предназначался для отцовских дел вместе со своим братом.
Все, чему завидуют люди, – деньги и положение, все это было перед ним, стоило ему только, нисколько не раздумывая, пойти по указанной отцовской дорожке.
А он все сжег и пошел по-своему.
С первого шага своей самостоятельной жизни Тимофеев встретил на пути препятствие.
И там, где искал он ровности, оказалось, нет и не было никакой.
Правда, говорится
– и уж если человек примется очень стараться, жди беды, а зверь неразумный – и подавно.
И если лев, опекая коня, довел коня свирепостью своего вида и подозрительностью до вопиющего ропота и отчаяния – лев, за вынутую старцем занозу, служа старцу, сопровождал коня, когда несчастный конь старцу воду возил, – глупый, старательный человек, охраняющий заветы, может довести другого – «коня!» – до полной безнадежности, коню старцеву позавидуешь!
Тимофеев, найдя жизнь отцовскую неправедной, стесняющей жизнь других, положил устроить свою жизнь, –
чтобы от его деятельности не только никому не было стеснения или принуждения, а было бы всякому легко и свободно.
И он не сомневался, что может облегчить трудную жизнь, которую видел вокруг себя.
Нелегкая потащила его за границу:
там за рубежом найдет он указания, как сделать так, чтобы из его деятельности была польза всем страждущим, трудникам жизни.
Есть великие призывы человека о царстве человеческом на земле – большие кличи к человеку о человеке, о его царстве и о его воле и о его свободе, и на эти призывы и кличи идут не только одаренные, но и летит мошкара. И мошкара по ничтожному свойству своему опорочивает и умаляет их.
И всякий, кто вздумал бы судить по призыву обо всех откликнувшихся на него, глубоко ошибется, как и тот, кто по мошкаре начал бы суд о призыве.
Тимофеев поехал за границу и само собой в Швейцарию102: хотелось поскорее всему научиться, – а где, как не в Швейцарии, найдет он и товарищей и учителей!
Большая была тогда у него горячка.
И когда после уж спросит он себя, что питало эту горячность его тогдашнюю швейцарскую, он ответит:
только жалость, только сердце, и никакие рассуждения.
Всякие рассуждения его – вся работа мысли его только выговаривала тихие шепоты сердца.
А сердце горело жалостью.
Ему просто совестно было перед другими, кто жил хуже его. И чтобы успокоить совесть, он и стал рассуждать о желаемой легкости и гладкости жизни и, наконец, принял решение отказаться от всех отцовских благ и выйти в мир свободным – безо всего.
Не взяв от отца ни копейки, с грошами, скопленными на уроках, поехал он прямо в Цюрих.
Тимофеев приехал в Цюрих с такими чаяниями и с такой открытостью –
на все готов!
Все дни он просиживал в русской читальне и все, что было запрещенного или чего трудно было достать в России, все, кажется, перечитал до последнего листка.
И так жил он, полуголодный, почти без сна –
чтобы только все узнать и начать дело!
Понемногу завязались знакомства. Но близко ни с кем не сошелся: самый младший – все были старше его.
Цюрих – сущее кладбище, и, когда зарядит дождь, тишина там наверху такая! – только часы звонят.