Том 4. Торжество смерти. Новеллы
Шрифт:
Уже давно у этого больного старика было два золотых цехина, завещанных ему каким-то родственником ростовщиком, и он с ревнивой заботливостью хранил их в роговой табакерке, как некоторые кладут в табак жуков с запахом мускуса. Цехины были желтые и блестящие, и старик, глядя на них, касаясь их, каждый раз, когда он двумя пальцами брал душистый табак, чувствовал, как в нем растет страсть скупости и наслаждение обладания.
Африканка кралась на цыпочках, задерживая дыхание, а Пассакантандо подбадривал жестами. На лестнице послышался шорох. Оба вора остановились. Облезлый, хромой голубь вприпрыжку вошел в комнату и забился в старую туфлю около кровати. Но, так как он еще шуршал, устраиваясь
— Нашла? — спросил он у Африканки.
— Да, вот, под подушкой, — ответила она, просовывая руку к спрятанной табакерке.
Старик зашевелился во сне, инстинктивно застонал, и между его полуоткрывшимися веками мелькнула полоска белка. Потом он снова впал в старческое, бесчувственное оцепенение.
Невыносимый страх придал мужества Африканке. Она быстро просунула руку под подушку, схватила табакерку, опрометью бросилась к лестнице и сбежала вниз. Пассакантандо спустился за ней.
— Господи! Господи! Видишь, что ты меня заставляешь делать, — бормотала она, наваливаясь на Пассакантандо всей своей тяжестью.
И неуверенными руками они вместе стали открывать табакерку и искать золотые цехины под табаком. Резкий запах ударил им в нос, они оба почувствовали, что им хочется чихнуть, и на них напал вдруг неудержимый смех. И, стараясь заглушить чихание, они тряслись от смеха и толкали друг друга. Это вызывало сладострастные чувства в толстой Африканке. Ей было приятно, когда Пассакантандо, заигрывая с нею, почти кусал ее в поцелуях и ли стискивал ее в грубой ласке. От этого она, в своем чудовищном безобразии, вся дрожала и трепетала. Но вдруг что-то послышалось: сначала глухое ворчанье, потом резкие крики. И старик появился наверху лестницы, мертвенно бледный в красноватом свете фонаря, худой, как скелет, с голыми ногами, одетый в какие-то лохмотья вместо рубашки. Он смотрел вниз на двух воров и, махая руками, как безумный выл:
— Цехины! Цехины! Цехины!
Орсола
Перевод Н. Бронштейна
Священник со святыми дарами вышел из церкви в полдень. На всех улицах лежал первый снег, все дома были покрыты снегом. Но в вышине, среди тяжелых снеговых туч, появлялись большие лазоревые острова, медленно расширялись над дворцом Брина, загорались над Бандиерой. И в белом воздухе, над белой землей, внезапно возникло чудо солнца.
Шествие со святыми дарами направлялось к дому Орсолы дель-Арка. Прохожие останавливались взглянуть на священника, который шел впереди процессии с обнаженной головой, в фиолетовой епитрахили, под большим ярко-красным зонтом, по обеим сторонам священника шли священнослужители с зажженными факелами. Мелодичный перезвон колоколов аккомпанировал монотонным псалмам, распеваемым вполголоса священником. Испуганные приближающейся процессией уличные собаки прятались в узеньких переулках. Маццати перестал сгребать снег на углу площади, стал на колени и снял картуз. В этом месте была булочная Флайана, и в воздухе пахло свежим хлебом.
Лица, находившиеся в доме больной, услышали колокольчики и топот шагов участников процессии. На постели на спине лежала тяжелобольная девушка, Орсола, непрерывное сонное состояние окончательно подорвало ее силы: она порывисто дышала, и воздух с хрипом вырывался из ее легких. На подушке покоилась ее голова, обритая наголо, ее лицо было сине-багрового цвета, из полуоткрытых ресниц видны были влажные глаза, а ноздри как будто почернели от дыма. Худыми руками она делала какие-то непонятные движения, неопределенные попытки выхватить что-то из пустого пространства, то вдруг резкими телодвижениями пугала тех, кто стоял возле нее, по бледным рукам ее пробегала дрожь, мускулы непроизвольно сокращались, сухожилия вздрагивали, то и дело с губ ее срывалось бессвязное бормотание, слова, казалось, увязали в мякоти языка и в клейкой слизи десен.
В комнате царило молчание, то трагическое молчание, которое обыкновенно предшествует чему-то необычайному, это молчание, среди которого резче выделялось тяжелое дыхание больной, ее непонятная жестикуляция и хриплые приступы кашля делали ожидание смерти особенно тяжелым. В открытые окна врывалась свежая воздушная струя взамен улетучивающегося, спертого от присутствия больной воздуха. Ослепительный свет отражался от снега, покрывающего карнизы и коринфские капитулы арки Порта-Нова, свет этот преломлялся в хрустальных сосульках и играл всеми цветами радуги на потолке комнаты. На стенах висели большие медные медали и образа святых. Под стеклом, в одежде, украшенной золотым полумесяцем, сияла Мадонна из Лорето, лицо, грудь и руки которой совершенно почернели, придавая ей сходство с идолом какого-нибудь дикого племени. В углу, на маленьком белом алтаре между двумя голубыми кастелльскими стаканчиками с ароматическими травами, стояло старинное перламутровое распятие.
Сестра умирающей, Камилла, единственная родственница ее, не отходила от постели, бледная от волнения, она вытирала ватой, смоченной уксусом, почерневшие губы и покрытые корой десны больной. Тут же сидел врач, дон Винченцо Буччи, и в томительном ожидании не спускал глаз с серебряного набалдашника своей красивой палки и со сверкающих камней колец, украшавших пальцы его рук. Вытянувшись, как столб, молча, в скорбной позе, стояла у изголовья соседка-портниха, Теодора Ла Иече, ее белое лицо было усеяно веснушками, глаза ничего не выражали, уста были неподвижны.
«Pax huic homini», — провозгласил входящий священник. У входа показался дон Дженнаро Тиерно, необыкновенно длинный и худой, с огромными ногами, своими движениями он напоминал извивающегося червя. За ним шла Роза Катена, в молодости она была публичной женщиной, а теперь спасала свою душу тем, что ухаживала за умирающими, обмывала трупы, шила саваны и снимала мерки для гробов, не беря за все это ни гроша.
Все находившиеся в комнате Орсолы встали на колени и склонили головы. Больная ничего не слыхала, так как впала в сильное оцепенение. В воздухе блеснуло кропило, окропляя больную и ее постель.
— Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor… — Но Орсола не чувствовала очистительной волны, которая отныне делала ее белее снега перед Господом.
Своим хрупкими пальцами она пыталась натянуть на себя одеяло, губы ее подергивались, в горле клокотал поток слов, которых она не в силах была произнести.
— Exaudi nos, Domine sancto…
К священным латинским словам в эту минуту присоединилось всхлипывание, и Камилла пыталась спрятать на краю постели свое мокрое от слез лицо. К Орсоле подошел врач и своими пальцами, украшенными кольцами, стал щупать пульс. Он хотел чем-нибудь возбудить ее, чтобы приготовить к принятию святого причастия из рук жреца Иисуса Христа, заставить ее коснуться кончиком языка облатки.
Орсолу начали приподымать на подушках, она продолжала что-то бормотать и жестикулировать. Легкое сотрясение ушных нервов превращалось в ее смутном сознании в какой-то звон, крики, музыку. Когда ее приподняли, ее сине-багровое лицо тотчас стало бледным, как у мертвеца, пузырь со льдом скатился с головы на простыню.
— Miser eatur…
Наконец она высунула дрожащий язык, покрытый корой, смешанной с черной слизистой кровью, кончика языка коснулась облатка.
— Ecce agnus Dei, ecce qui tollit peccata mundi…