Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
— Идем! — решительно обратился он к друзьям. — Пора!
Пушечный выстрел возвестил о выезде королевы из дворца. Трепет, подобный легкому ветерку, предшественнику шквала, пронесся по толпе. С набережной San-Giorgio Maggiore взвилась со свистом ракета, выпрямилась в воздухе, наподобие огненного стебля, бросив вверх шумящий сноп света, потом разрядилась, рассыпалась мигающими искрами и с глухим треском погасла в воде.
Радостными криками народ приветствовал прекрасную царственную женщину, носившую название цветка и жемчужины, и при этих восторженных криках, повторяемых эхом среди мрамора, оживала в воспоминании пышность обетованной земли и триумфальное шествие искусства, следовавшее за новой догарессой во дворец, эти волны
— Если королева любит твои произведения, — заметил Франческо де Лизо, — она должна надеть сегодня все свои жемчуга. Перед тобой предстанет несгораемая купина: все наследственные драгоценности венецианских патрициев.
— Взгляни на подножие лестницы, Стелио, — сказал Даниель Глауро. — Там у прохода тебя дожидается группа фанатиков.
Стелио остановился у фонтана, назначенного Фоскариной, и наклонился к бронзовой решетке, касаясь коленями маленьких кариатид, изображенных на ней, в темном зеркале бассейна дрожали отражения далеких звезд. На несколько мгновений душа его унеслась куда-то, стала глухой к окружающему и, сосредоточившись, отдыхала на этой темной поверхности, откуда неслась легкая свежесть, обнаруживавшая присутствие безмолвной воды. Он почувствовал усталость от непрерывного напряжения, желание быть далеко отсюда, смутную потребность перешагнуть уже это отчаяние предстоящих ночных часов, а в самой глубине своего существа — таинственную душу, подобную этой воде, неподвижную, чуждую, непроницаемую.
— Что ты там видишь? — спросил Пиеро Мартелло, склоняясь, по примеру Стелио над источенной временем решеткой.
— Лик Истины, — ответил Стелио.
В апартаментах, смежных с залом Большого Совета, обитаемых некогда дожем, а в настоящее время населенных языческими статуями, приобретенными в числе военных трофеев, Стелио ожидал знака церемониймейстера, чтобы появиться на эстраде.
Он спокойно улыбался своим друзьям, но слова их долетали до его слуха подобно порывам ветра. Порой бессознательным движением он приближался к статуе и ощупывал ее вздрагивающей рукой, как бы отыскивая хрупкое место с целью сломать ее, порой склонялся с любопытством над какой-нибудь медалью, будто желая прочесть неразборчивую надпись. Но глаза его ничего не видели: они были обращены в глубь души, туда, где напряженная сила воли создавала таинственные формы речи, которые, благодаря оттенкам голоса, должны были достигнуть совершенства музыки.
Все его существо сосредоточенно стремилось дать яркое изображение овладевшего им необычайного чувства. Если он способен был говорить только о себе и своем собственном мире, то он чувствовал необходимость осветить одной общей идеей все высшие свойства своего таланта и при помощи образов показать своим ученикам, какая непобедимая сила желаний составляла сущность его жизни. Еще раз он хотел доказать, что для достижения своей высшей цели важнее всего упорное культивирование своего таланта и фантазии.
Склонившись над медалью Пизанелло, он чувствовал, как неистово бились жилы на его висках под наплывом мыслей.
— Вот видишь, Стелио! — заметил ему Даниеле Глауро, с оттенком благоговения в голосе, как будто он говорил о религии. — Видишь, как на тебя действует таинственная сила искусства и как мудрый инстинкт, как раз в тот момент, когда сознание твое готово раскрыться, подводит тебя среди многочисленных форм к самому высшему образцу творчества. В тот момент, когда ты готов уже овладеть своей идеей, взгляд твой приковывается к медали Пизанелло, очарованный ее тождественностью с этой идеей, ты сталкиваешься с одним из оригинальнейших художников мира, с наиболее эллинской душой всего Ренессанса. И внезапный свет озаряет твое чело.
На темной бронзе выступало изображение юноши с прекрасными
— Смотри, — продолжал тонкий ценитель, — смотри, как Пизанелло умел сорвать одинаково искусной рукой и самый прекрасный цветок жизни, и самый чистый цветок смерти. Из той же самой бронзы создан им образ языческого желания и христианского стремления, и оба переданы одинаково совершенно. Не находишь ли ты здесь аналогию со своими произведениями? Когда твоя Персефона срывает с адского дерева спелый гранат, в ее прекрасном, полном вожделения жесте заключается что-то таинственное: срезая кожу плода, чтобы съесть зерно, она бессознательно следует велению Рока. Тень тайны реет над чувственным поступком. И вот уже ясен истинный характер твоего произведения. Никто не сравнится с тобой в пламенной чувственности, но чувства твои так обострены, что проникают в самую глубь вещей и сталкиваются там с тайной, заставляющей трепетать людей. Твоему зрению доступно совершающееся по ту сторону завесы, на которой жизнь рисует свои страстные образы, вызывающие восторг в твоей душе. И, примиряя в себе все кажущееся непримиримым, утверждая в самом себе оба конца антитезы, ты являешь собой пример совершенной и яркой жизни для своих современников. Вот что ты должен внушить своим слушателям, потому что такого рода признание необходимо для обеспечения будущего торжества твоих идей.
И с искренностью верующего служителя алтаря он мысленно венчал идеальным браком этого гордого Малатесту, самого изящного представителя юношей, с Цецилией Гонзаго, самой целомудренной мантуанской девушкой. Стелио любил доктора за его фанатическую веру, за его глубокое и искреннее признание реальности поэтического мира и, наконец, за то, что в нем он находил сознание, зачастую освящающее его собственные произведения.
— Фоскарина в сопровождении Донателлы Арвале, — возвестил Франческо де Лизо, наблюдавший толпу, поднимавшуюся по лестнице Цензоров и спешившую в огромный зал.
С этого момента тревога снова овладела Стелио. Будто из бесконечной дали до слуха его доносился гул толпы, сливаясь с биением его сердца, а над всем этим гулом звучали прощальные слова Пердиты.
Шум возрос, потом затих и, наконец, совсем прекратился, когда Стелио твердой, но легкой поступью поднимался по ступеням эстрады. Окинув взглядом публику, он был ослеплен зрелищем страшного тысячеликого чудовища среди золота и пурпура торжественного зала.
Внезапный наплыв гордости помог ему овладеть собой. Он поклонился королеве и донне Андриане Дуодо, приветствовавшим его появление дружескими улыбками, как на Большом канале, в скользящей гондоле.
Зорким взглядом он осмотрел первые ряды кресел, отыскивая Фоскарину, и взор его прошел до самого конца зала, до темного пространства, пестревшего неясными, бледными пятнами. Теперь вся эта затихшая, внимательная толпа внезапно представилась ему огромной тысячеликой Химерой, с телом, покрытым блестящей чешуей, вытянувшимся во всю свою длину под сводами неба, усеянного звездами.
Этот торс Химеры, сверкавший драгоценностями, некогда переливавшимися огнями под этим же небом на ночных празднествах коронования, был ослепителен.