Том 7 (доп). Это было
Шрифт:
От слов Мамута Безрукому стало страшно, и он заторопился.
– Никак нельзя не идти… дети. А то лежал бы. Иду к Сшибку, на девятую казарму, на двадцать третью версту… Барашка обещал резать, требушинкой поделиться… Дал бы хоть трошки хлеба…
Поник головой Мамут, потер у сердца.
– Камень. Камень не дает хлеба. Сшибка все горы знают. Рука сухая. Знаю Сшибка, пшеницу запрятал в камни… Золото ему за хлеб носят. А чего ты несешь?..
– Несу…
И Безрукому стало стыдно.
Он пошарил в пустом
– Вот, несу… Покачал головой Мамут.
– Железо ему несешь. Золото ему носят!..
– Паяльник это… – уныло сказал Безрукий. – Орудие для хозяйства. Еще с Одессы, от древнего времени, когда паяли… Рубль серебром стоил, на пуд хлеба!..
– Железо ему несешь… – повторил Мамут. – Зерна не бросит, рука сухая. Черный он теперь ходит, ищет… всю пшеницу забрали у него из камня… всё забрали…
– Все… забрали?! – в страхе вскричал Безрукий. – Кто тебе сказал, хаджи?
Отворотился Мамут, будто глядел на горы.
– Хаджи?!.
– Сам говорит… вон он!
К горам поглядел Безрукий. Пустые стояли горы. Не было нигде Сшибка.
Солнце встало над Судакскими цепями краснотуманным шаром. Улегся ветер. Бурлыкала вода в камне. Дремалось под золотым орехом…
– Надо… надо идти… – через силу сказал Безрукий. – Что-то как кости ломит… А надо… дети…
Он потянулся сладко и привалился к камню…
Подошел к нему Сшибок, высокий, в высокой бараньей шапке, лицом черный, худощавый, жесткий. Повел жутко, по-лошадиному, белками.
– Давай паяльник!
Взял паяльник и крепко ударил в камень. Брызнули в глаза искры, раздался камень, а там – насыпано и насыпано пшеницы! Затрясся Безрукий, запустил руку по плечо в сыпучую пшеницу, закрутил – закрутил дотуга… Потекла пшеница промеж пальцев, – перловая, золотая…
Ушел Сшибок в кофейню, за Мамутом. Из темной кофейни полыхало горячим чадом…
Хотел Безрукий пойти за ними, толкнулся и ушиб голову о камень. Осмотрелся…
Желтая сень ореха, за ней – синее, дневное небо. Не было на пороге Мамута. Закрыта была кофейня.
И не знал Безрукий: был ли Мамут и говорил ли, – или привиделся, как Сшибок и пшеница.
Солнце стояло высоко над морем, текло золотым потоком сквозь сень ореха, – струилось в камне, рябило в глазах от света. С Шумы тянуло густою гарью, будто пекли лепешки на бараньем сале или палили кости.
– По солнцу во-он бы теперь где быть! – оглянул Безрукий рыжие леса под Перевалом.
И поднялся.
Багряно-золотые чащи лесов под Чатыр-Дагом пылали на полном солнце. Сквозь дымку, дневная, солнечная, вся голая, нежилась сухим камнем веселая Катерин-Гора, еще не обернувшаяся царицей.
Под высокой крутой скалой, рыжей на синем небе, в гуще кустов, к дороге, влажно шумел источник.
Знал Безрукий слова из золотых жилок на
И вдруг увидал в ажине: серая курица… глядит красноватым глазом!
Он поднял камень…
Глядел из ажины камень. Краснел ягодою шиповник… «В глазах рябится?» – оторопел Безрукий, приглядываясь к камню.
И его охватила слабость.
Он дотянулся рукой до камня: камень! И за ажиной – камень, стеной поднялся. Синело над нею небо.
Он присел у воды, подумал, – и съел лепешку. Сладко шумел источник…
В дреме шепнуло:
«А надо идти, надо…»
Не было сил подняться. Но он одолел слабость.
Ломило глаза яркой, сухой дорогой, – кололо солнцем. Кусты и камни манили прохладной тенью, но он подвигался, меряя шаги счетом. Все камни были похожи, все кочки щебня, поросшие колкой сушью, все серые вешки телеграфа, на ржавых рельсах. Кусты дубняка и граба – все были рыжи, шершавы, сухи, – томили сушью.
Катились на гальке ноги.
Ржаным караваем лежал при дороге камень. Признал Безрукий: смотрели отсюда море! Великой синью дремало оно на дали. Но он не взглянул на море, а заглянул вперед, кверху.
Чатыр-Даг мягко светился лоском осенних пастбищ. Россыпью редких камней серели по ним отары. Струилось марью над рыжими лесами, дымилось ладаном у Гробницы. Вправо – веселая, золотая, на синем небе, нежно курилась в солнце рождавшаяся из камня Гора-Царица. Перед нею парили орлы тенями.
Все камни глядели мягко.
Безрукий тащился по жаркой пыли, валился на острый щебень, поросший сухим бурьяном. Звенело в сухом бурьяне. Лежал и глядел на море. Осело оно, катилось туманной далью, синело в ветре.
Глядел на берег…
Белелись внизу скорлупки. Вывелись, улетели птицы, – одни скорлупки.
Туманный берег…
– Куда девалось?!.
К горам поглядел Безрукий… Даль, высота какая!..
– Не подняться…
Гора-Царица казала золотой гребень. Скоро, живая, взглянет. Вихры и щели, где когда-то жарились шашлыки, – пропали. Знал Безрукий извивы-петли, – много их будет по дороге! – и совсюду видна она, обманывающая близью. И за Перевалом – та же. Так же будет кружить-вертеться, манить и томить далью.
А люди – куда девались?
Одна дорога. Пустые петли. Ни единой букашки-точки. Ни постука. Ни звука. Леса.
С провалов, с глубоких балок, из золотистой глыби, где дна не видно, – тянулись буки. Гладкие их стволы казались – из серебра литыми, звонко сияли солнцем. Сквозь золоченые их короны синью дымилось море, серо глазели камни.
На перекрестке лесных дорог тропы сбегали в балки. Безрукий взглянул на солнце: пошло за полдень. Дорога томила сушью, тропы манили тенью. Тропами ближе…