Том 7. Мы и они
Шрифт:
Что еще прибавить о данных двух (трех, включая Андреевский) сборниках? Да больше, пожалуй, и нечего. Или честное, благородное, антихудожественное революционство известных и неизвестных авторов или полуграмотные пустяки. Что же хотел сказать Андреев своим «Иудой», – я так и не понял. Современный жид из Вильны, – тщательно современный, – хорошо. Я готов простить Андрееву такое попрание веков: оно для него обычно. Но что же он все-таки хотел сказать? Убедить нас, сделав Иуду благороднее других учеников, что современные евреи из Вильны благороднее древних евреев? Как хотите, иного смысла для рассказа не подберу.
Над всеми этими литературными произведениями, революционными и пустяковыми, над талантливыми авторами и полуграмотными, – стоит общий чад русской некультурности… Впрочем, не над ними одними, не в единственном только углу русской литературы стоит этот предательский, вонючий чад. Посмотрим в другую сторону…
Хочу
Русские общественные события, вместе с фактом относительного освобождения печати, очень ярко отразились на нашей «изящной» литературе. Она разделилась на менее «изящную», где пошло, главным образом, изображение революции, и на более «изящную»: эта последняя воспользовалась снятием цензуры для того, для чего покойнички в рассказе Достоевского воспользовались «последним милосердием»: для заголения и обнажения. Она сделалась сплошь «эротической» (как называет ее Е. Семенов, впрочем мало знающий и вообще комический русский рецензент Mercure de France). Вернее же, не эротической, а просто порнографической. При нашей общей некультурности, какой-то повальной, атмосферной – не могла в наше эротическое заголение и обнажение не влиться явная струя хулиганская. Революционное антихудожество как-никак иногда спасается «благородством чувств», старыми, добрыми устоями морали, и хулиганству вольготнее там, где «все позволено», где цель в том, чтобы повыше заголиться.
Конечно, было бы грубой несправедливостью втиснуть всех и вся непременно в эти два русла. Я не говорю о бесчисленных исключениях, об оттенках, как не говорю о случаях, тоже нередких, где слиты и революционство, и порнография: я лишь указываю, в общем, на эти два главные течения новейшей литературы. И отмечаю расцвет хулиганства (т. е. самой яркой антикультурности), наплыв хулиганов именно в той стороне, где преимущество отдается «эротическому» заголению.
Есть между ними и такие, которые едва умеют пролепетать «бобок, бобок»; есть невинные, закрученные в столб поднявшейся пыли; есть «талантливые»… Мне, впрочем, совестно употреблять это слово. «Талантливость» у нас теперь решительно общедоступна. Надо быть выдающейся бездарностью, надо иметь особый дар бездарности, чтобы при некотором желании и сметке не заслужить названия «талантливого» поэта или беллетриста. И – заметьте! – совершенно справедливо. Удовлетворение в меру требования. Я не знаю, оказались ли бы «талантливыми» многие из теперешних талантливых писателей перед судом тех, кто в слово «талант» влагает более широкое содержание. Но пока – дело стоит по-прежнему: несомненна куча «талантливых» писателей, из которых очень много талантливых хулиганов.
Сознаюсь, мне как-то неприятно, неловко переходить к конкретным примерам, к именам, которые носят живые люди. Ведь это – пусть невольное, вынужденное, обусловленное общей нашей некультурностью, но все-таки нехорошее дело: подменять искусство – физиологией и патологией (последней отдается усиленное преимущество), художественное творчество – заголением.
Заголение может быть и талантливым, и бездарным, с аксессуарами и без оных. Можно пуститься в пляс без склонности к неприличным жестам, покорствуя другим. И это лучше, это невинно. Чем бездарнее такое «произведение искусства», тем автор его невиннее. Очень невинна, например, г-жа Зиновьева-Аннибал со своими «33-мя уродами», лесбийским романом. Даже моралист не почувствует там никаких «гадостей», не успеет, – так ему станет жалко г-жу Зиновьеву-Аннибал. И зачем ей было все это писать! Ей-Богу, она неглупая, прекрасная, простая женщина, и даже писать она умеет недурно, во всяком случае «талантливее», нежели написаны «Уроды», которые вовсе не написаны. В ее рассказах из датской жизни («Трагический Зверинец») есть места милые, искренние, женски-теплые, – беспретенциозные кусочки подлинной жизни. Особенно в начале книги, где реже попадаются чужие, вымученные слова и «порочные» взвизги. И далась же нашему варварству эта «порочность». Точно мода на черные зубы; у кого и белые – стыдливо чернят. Стихи тоже напрасно пишет г-жа Зиновьева-Аннибал: она и тут чернит зубы, танцует без экстаза, вредит себе. Впрочем, повторяю: она невинна по существу; она только повлеклась за другими, туда, куда не один конь поскакал с копытом; г-жа Аннибал не заметила, что копыта у этих коней – раздвоенные…
Вот другой роман, другого автора, стоящий в соответствии с «33-мя уродами». «Уроды» – роман женоложный, этот – мужеложный. Он, однако, иного аспекта: с аксессуарами, со вчерашним «эстетизмом», с «талантливостью». Именно благодаря своим аксессуарам, претензиям на культурность – он обнажает во всю ширину язву нашей некультурности, напоминает о ней резче, нежели роман Аннибал. Последний никого не обманет даже в Саратове – а романчик с аксессуарами в Саратове, пожалуй, сойдет за «культуру». Автор, несомненно, «подчитал», чтобы засыпать нашу серую широкую публику разными «художественными именами», бывшими en vogue [44] в 80–90 годах. Имена уже подкисли, но сюжет «нов» (раньше не позволяли.), в Саратове сойдет. Язык неумел, скверно-банален и неловок, – но это лишь для чуть внимательного уха. Я мог бы выписать с десяток перлов, не будь так скучно заглядывать лишний раз в эту скучную книгу. Но что – язык? Зачем язык? В Саратове сойдет за отменнейший, а не в Саратове… пора бы прийти к пониманию, что высший стиль – это плевать на стиль. Беспардонность внутренняя должна и облекаться в свою, беспардонную же, форму.
44
знаменитыми (фр.).
Автор и стихи пишет; и так пишет, словно все время говорит нам: «Я могу лучше, да вот не хочу!» Один школьник, борец за свободу, когда его вызывали, всегда твердо отвечал учителю: «Я знаю урок, да не скажу!» Не упомню, чем это кончилось. Стихи попадаются полные смелости: «Уста, целованные многими, многими устами, стами…» Или «Евдокия, Евдокия. Какие…» и так идет на двух страницах, сплошь (честное слово, взгляните в «Кошницу» Ор). Все время:
Евдокия, Евдокия, Какия.Выдержана эта антистильность почти везде, кроме тех редких случаев, когда к автору сами приходят две-три хороших строки. Это ведь со всеми бывает.
Мне как-то уже приходилось говорить, что для культуры необходима долгая работа, годы терпеливого, медленного труда. Еще вопрос, винить ли Россию в том, что нет у нее культурности, что возможны в русской литературе такие течения, такие «художники», как те, о которых у нас шла речь… Может быть, у России для работы еще не было времени… Хочу верить; но вера в грядущее не мешает, однако, видеть настоящее во всей его неприглядности, сознавать то, что есть. На грязное тело надевается чужой и уже выцветающий плащ. С чем мы пойдем надоедать опрятной, работящей, может быть, умеренной, может быть, буржуазной, но спокойной и красиво причесанной Европе? Как мы смеем негодовать на ее добродушно-убийственное равнодушие к нам, к нашим делам, к нашей литературе? Чем нам перед пей хвастаться, что предлагать? Чем хотим мы заставить ее обратить на нас внимание, дать нам место рядом с ней?
Вот непродуманные гимназические «философии» новейших мистиков-факельщиков; вот тюфяки, на которых разваливаются, прижимая свои груди, глупые лесбиянки г-жи Аннибал, вот банщики-проституты, которыми «свято» пользуется загадочно-пленительный герой-мужеложец другого романа, могущего претендовать на просвещение Саратова, но вряд ли Европы; вот, с другой стороны, добродетельный рабочий социал-демократ с добродетельной социальной матерью или «серый Некто», экспроприированный у Метерлинка; вот все произведения нашей «культурной среды», роскошные плоды нашей «работы духа» за последнее время. Менее всего хочу я умалить значение отдельных русских писателей и творцов. Но гении были во всех странах, во всех литературах. Вопросом, где их было больше и где они больше, я сейчас не занимаюсь. Я говорю не о литераторах, а о литературе, об общем уровне духа и мысли, об общем движении вперед, о росте, – о культуре.
С этой точки зрения – обе наши «литературы» одинаковы, и революционная, и эротическая. Но последняя горше, во-первых, потому, что в ней заметнее претензии на искусство, а во-вторых – она старательнее поощряет, воспитывает беспардонное хулиганство, разрушает человека. Я ничего не имею против существования мужеложного романа и его автора. Но я имею много против его тенденции, его несомненной, (хоть и бессознательной) проповеди патологического заголения, полной самодовольства, и мне больно за всех тех, кто эту тенденцию может принять как художественную проповедь культуры. «Все во мне провалилось, – говорит какой-то старый горьковский босяк, – точно я не человек, а овраг бездонный». Какие уж художества оврагу бездонному? Все провалилось, только и осталось, что