Том 7. Мы и они
Шрифт:
Главное – я реально представила грядущее насильническое (сами говорят) правительство и народный террор и кровь. И то, что это – в плане! Для их истины – такой путь! Это делать, так делать – мы не можем физически. Ни шагу на это не могу. Французская революция – ничего общего!
Тоска по смерти*
В 1793 году, в Париже, пятого мая, выбросилась из окошка французская гражданка, девица Жанна Ферро, двадцати лет от роду. Она была единственною дочерью суконщика Ферро, семья которого никогда не терпела нужды. Отец принимал участие в партии монтаньяров, – партия эта тогда только еще приближалась к своему расцвету. Жанна и ее мать вели жизнь более спокойную, нежели многие в то время гражданки Парижа, никто из близких семейству не погиб еще в революционной буре, Жанна не имела никаких
Когда ее внесли, умирающую, в дом, и мать, в ужасе, умоляла ее сказать, зачем она это сделала, – Жанна проговорила только: «je ne sais pas» [42] …А через несколько времени, закрыв глаза, прошептала: «je suis heureuse» [43] …С тем и умерла.
Я думаю, она была искренна. Я думаю, многие из толпы непонятых, неизвестных самоубийц того времени могли бы ответить на вопрос о причине, толкнувшей их в смерть, только этими же словами: «я не знаю»… и «я счастлив». Их было много; может быть, столько же, за время Французской революции, сколько убитых и чужой рукою. А у нас, за последние страшные месяцы и дни России? Убивают себя дети, молодые девушки, офицеры. То здесь, то там проскальзывает краткое сообщение: «застрелился в поезде»… «отравилась по неизвестной причине» или «гимназистка пошла в детскую и выстрелила себе в грудь, ранена, на вопросы родителей не отвечает». Некоторые, правда, оставляют записки вроде: «слабым людям в такое время жить нельзя», – но разве и это, в сущности, не то же «не знаю» искренней Жанны Ферро, просто «не знаю… тоска… мне лучше умереть… хочется умереть»?
42
«я не знаю» (фр.).
43
«я так счастлива» (фр.).
Самоубийцы погибают безвестнее и глуше, одиноко, у них нет имен. Но эти самоубийцы такие же революционеры, как и те, кто погиб среди толпы, в жаркой схватке двух разъяренных партий. Как и те, кто мужественно встретил казнь. И те, и другие, по неизвестной им самим причине, влеклись к смерти, втайне; только убиваемым казалось, что они умирают для чего-то; а у самоубийц этого призрака не было, они откровенно хотели умереть потому что, хотя почему именно – не знали. Счастливы же смертью были те и другие одинаково.
Эта любовь к смерти, влечение к смерти, так явно всплывающие во времена крупных общественных переворотов, кажется странной. Мы привыкли думать, что в те эпохи истории, когда выступает вперед сила человеческой общности – жизнь делается необыкновенно яркой, события бегут, действия совершаются, ощущение жизни, именно жизни, ее реальности, – удваивается, удесятеряется… Вечная правда, по страшная, потому что она тотчас же, незаметно, переходит в роковую ошибку. Удвоенная, утроенная жизнь тотчас же, неуловимым переходом каким-то, в следующее же мгновенье, переходит в смерть, и длится, продолжается уже не жизнь, а смерть. Жизнь, с момента, когда сила человеческой общности начинает заслонять от каждого все, что не она, поглощать человека, делая его частью, куском человечества народа, – жизнь, как реальное ощущение, бледнеет, стирается. Реальной и пленительной своей реальностью, своим истинным бытием, – остается одна смерть. Ее, а не жизнь, чувствует, как единую действительность, тело и душа каждого человека.
Так просто: мы забываем, что для того, чтобы была жизнь – необходимо, чтоб был человек. Человек сначала (первое необходимое условие) – человечество потом (второе условие, такое же необходимое, но второе, и вытекающее из первого, как следствие из причины). Может быть, слова «сначала» и «потом» – не совсем точны тут, как слишком определяющие время. Вопрос «личности» и «общественности» не разрешается вполне – для нашего сознания – в области только временно-пространственной, только логически или математически. Пример образный, давая понятие, тоже не будет исчерпывающим. Но я все-таки сказал бы, что для того, чтоб был свет (жизнь) – нужно, чтоб было солнце и лучи, от него исходящие. Солнце сначала, сперва, как первое необходимое условие, а от него лучи, идущие во вне, и во вне свет. Но, конечно, как мы не можем представить себе солнце без лучей ни на единое мгновение времени (или солнце с лучами без света) – также и личность, человека, никогда не представим без человечества, без общественности. Всегда все, во все времена, вместе – и все-таки ясно, что от чего: жизнь от лучей и от солнца, а не наоборот. Насколько ярко и горячо солнце – настолько ярок и светел свет. Чуть зарождавшаяся личность, бессознательная, даже как слепое самоощущение – давала и соответственный свет, соответственную общественную жизнь. (Говорю, конечно, вообще о росте личности в историческом процессе, движении вперед самоощущения и самосознания.) Если начнет меркнуть солнце – может, пожалуй, показаться на одно мгновенье, что свет вспыхнул ярче, – но света не удержать, он иссякает, уходит, жизнь, как жизнь – должна замереть.
Возвращаясь к арифметике, для пояснения нашей мысли с другой стороны, – мы скажем, что и тут она проста: начиная счет – не должны ли мы поставить на первое место, сначала, – один, затем уже 2, 3, 4, 5 и так далее? И все последующие числа не сохраняют ли свое значение, не существуют ли только при условии существования первого – единицы?
Эта единица – человек. Только при сохранении человека, единицы, при самой реальной, – (и соответствующей данному моменту истории) – жизни этой единицы – осуществляется, реализуется жизнь множества, истинная общественная жизнь. Теряя личность, свою отличность от массы – человек теряет и всякую жизнь, как реальное ощущение, как движение.
Если мы не признаем этого – мы легко можем дойти до всевозможных абсурдов, до противоестественных сочетаний слов, каковы, например: смертельная жизнь, живая смерть, безличное бессмертие… «Безличное бессмертие», которое, между прочим, проповедует нам Л. Толстой, – не слова ли это без значения, не звук ли без всякого намека на смысл?
Итак, личность и общность, неопределимо и несомненно связанные, обе одинаково обусловливают жизнь, если между ними сохранено какое-то равновесие, гармония. Ясно, что от чего, что первое, – но ясно также, что если бы стала умирать общность, – остановилось бы и развитие личности, жизнь бы точно так же начала уходить. Периоды уклона к чрезмерной субъективизации тоже отмечены тоской по смерти, хотя и в несколько иной форм. К этому последнему уклону относится и буржуазный строй жизни, буржуазно-семейственный, мелкая ячейка, своя, – карикатура, извращение начала личности, как единого, неразложимого абсолюта.
Конечно, личность, а равно и общность, никогда окончательно не умирали. Умереть, исчезнуть они могут только обе. Двигательной силой, причиной первой, точкой исхода – остается все-таки личность; она, делая шаг вперед, стремится создать соответственную и соответствующую ей общность, творит условия жизни, предрешает общественные перевороты. И среди этого постоянного творчества есть моменты полной сгармонированности, соответствия обоих начал, полнота жизни.
Только моменты, а затем в главном русле истории продолжается ее правильный ход – душа человека идет вперед, творя опять и опять душу человечества, а мелкие ручейки, отбегая в стороны, иссякают.
Чрезмерно длящийся перевес общественных интересов над жизнью личности – затирает последнюю, медленно убивает ее, а с нею и жизнь, ее реальное ощущение. Душа человечества, разрастаясь, становясь на первое место, съедает душу человека. И все не только готово остановиться, как останавливается при уклоне к началу личному, – но готово даже пойти назад – полететь к черту.
И полетело бы, конечно, в один из таких моментов, если бы история была стройным механическим процессом, если бы могла вместиться в логику. Если бы русло истории, главное, было единственным и цельным, если бы не разливался этот водоскат мелкими ручьями, не отдавал бы попутно лишнего стоячим прудам и болотам. Уклонившиеся, попавшие на разбивающий камень остаются, а поток мчится дальше, по своему пути, к своему морю. История не вмещается в логику; но логика вмещается в историю. Логика, восстающая на нее, не умеющая соединить свои законы хоть с частью законов истории, т. е. не видящая в ходе истории и себя – конечно, не истинная логика. Истинная же, между прочим, всегда скромна и не стремится быть мирообъемлющей. Мы знаем, действительно, кое-что лишь тогда, когда знаем, что есть нечто, чего знать мы не можем.
Современники затянувшихся общественных переворотов и даже создатели их – переставая расти в личности – перестают жить.
В последнем, бессознательном клочке личности – горит у каждого бессознательная тоска – по смерти. Умереть можно «самому, одному», смерть – несомненно мое, личное проявление.
И, ослабев, иссякнув для жизни – личность тянется к своему последнему здешнему проявлению – к смерти. Мужество, с которым все общественные деятели всех революций шли на смерть и принимали ее, все, без различия партий, все, храбрые и трусы, большие и малые, – в значительной степени объясняется этим тайным, глубоким, искренно бессознательным к ней влечением, реальным, близким ощущением единственно ее пленительности.