Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
– Теперь я бо-гатый! – говорил Клеенкин, помахивая зонтом. – Я теперь на небо гляжу, крепость вижу. Укрепляйтесь во Христе, братцы!
Все смотрели на него, как на чудо, на его зонт, мягкую шляпу и калоши. А ему приятно было говорить певучим, «духовным» голоском, точно он и не Осип Клеенкин, торгующий селедками и мороженой рыбой, а новый человек из новой и светлой Христовой крепости. И волосы его, и зонт, и певучий голос, и ласковые глаза – все это самое новое и совсем из другой жизни, радостной и нездешней. Ходили за ним бабы и степенные мужики. Только батюшка покосился на волосы и шляпу, одобрил молебственное рвение, а про «братство» сказал:
– Ох, новизна эта… сбиться можно в иную крайность. Смотри, Осип.
А Осип сказал, поматывая зонтом:
– Мы врага нашего гоним, крепость нашу укрепляем. Все мы во Христе братья и сестры, Христовы воины. Помолитесь, батюшка, с нами за укрепление.
Батюшка опять похвалил за рвение, взял требник и поискал. Искал и не находил: на какой случай молебствовать? Диакон посоветовал:
– Есть страждущие… – молитву на всякую немощь?..
– Нет, –
– Подходит по предмету, да…
Батюшка перелистал весь требник почаевского издания.
– Ведь вот, есть же молитва «еже освятити какое-либо благовонное зелие», а об избавлении от этого зла… гм!..
Тогда псаломщик, который хорошо знал по философии, предложил:
– А вот, батюшка, если… «над сосудом осквернившимся», ежели принять, что человек, как, вообще… сосуд души, и, конечно, все употреблявшие напитки осквернились?
– Нет, – сказал батюшка, – не совсем подходит. Разве вот молитва – «о еже…»
И, не найдя подходящего, служил благодарственное молебствие об избавлении от недугов, соединив с молитвою «на основание нового дому»…
Был торжественный крестный ход, а после хода Осип Клеенкин, собрав баб и всех, кто желал прикоснуться к святому делу, стал на сваленные под бугорком с тропками бревна и, помахивая зонтом, учил петь новый стих великого братства:
…Крепость Мою не сдавайте, Скоро, скоро Я приду. Вы на небо отвечайте: «Не сдадимся мы врагу!»Длинный был стих, трудный был стих, но все пели, путая и коверкая новые слова, в которых чуялось… Что чуялось? Чуялось что-то. Пели, смотря в мутное небо, куда смотрел и Клеенкин. Разевали рты, ощупью нетвердой подбирали слова, и крепче вздымались голоса на знакомом стихе о «крепости»:
Крепость Мою не сдавайте, Скоро, скоро Я приду!В мутное, невеселое, непогожее небо смотрели глаза, крепче нажимали голоса чующих что-то, пока неясное, а тучи ползли и ползли. А с бугорка глядело все еще неснятое – 33.
Пришел в усадьбу столяр Митрий и заявил, что может сделать необыкновенное бюро из палисандрового дерева.
– У меня теперь твердость в руке… Все могу! Конечно, не может. Он весь трясется, глаза – в сизых, набухших веках и мутны-мутны, синеватые губы сухи и жаждут, мочалистая бородка стала еще редей. Но он хочет «делать».
– Прямо, я теперь всем прозрел, все мне открыто стало. Нет дурей нашего народу, честное слово. Да вот… возьму себя за пример. Ну, что теперь я? У меня на луковку нету, а вчера в городе шкиндер-бальзам пил за руль семь гривен… честнбе слово! Теперь, скажем, как я бы должен быть? Служил я в Москве, высокое место занимал, в доверии у подрядчика. Любил меня до страсти. «Вот что, Митюха-соколик, бери от меня подряды махонькие, будь рядчиком. Денег тебе на руки ни монетки, а вот тебе насупротив дом – три тыщи с землей рендованной, будешь веки вечные Богу за меня молить!» А до-ом… беда, а не дом! Сосна – топор не берет, скондовый, мать честная! Рыскуй, больше никаких! Ну, не дурак я?! Отказался. Отработал бы ему в два-три года. А черезeelЯ б теперь завился под самую маковку! «Нет, не осилю, Мартын Петрович». «Осилишь!» – «Не осилю!» Прямо, умолял! Вот, покойник, помер, царство небесное, а то бы свидетельство от него представил.
Он стоит под яблонями, смотрит растерянно на свои трясущиеся руки, котЬрые теперь, – знает он хорошо, – ничего не могут, рваный, синеватый, угарный. И уже не кровь в нем, а застаревший спирт, и не голова, а куб перегонный. Один из тысячи этой округи, сотни лет пьяных, сбитых, ломавших жизни. И пьяны все еще вон те покривившиеся избушки, и деревья, и косогоры.
– Прокурила она меня до самого заду! На Донской улице жил, у Мартын Петровича, старого завету человек. Ну, конечно, молодой, глаза у меня свежие, как у орла… хохолок я носил, сапоги рантовые, когда запирал употребление… мелкой гармоньей, спинжак синий! Духи покупал в уточках стеклянных, в ватке, – прямо, яблоками от меня, – очень чисто ходил! Часовщикову дочь сватали, сколько-то там приданого полагалось, – у часовщика два магазина, и еще заводил по казенным местам. Сколько они на меня припасу всякого стравили! – лошадь можно купить, а не то чтобы жениха приобрести! Пирогами, часы мне за полцены… А она – Анюточка-цветочек, не забудь меня, дружочек! – пел, бывало, ей все так. Благословились, честь честью. А уж я первый подряд взял, рыск показать: все шкапы в гимназии на Канаве перебрать – на тыщу рублей! Задаток взял. А тут, в самый день венца, белошвейка моя, Верочка беленькая… с ней я, как сказать, имел любовь, и тоже она по рюмкам звонила. Приходит моя Верочка, – р-раз меня по щеке! Оч-чень яркая такая была, худощавая, злю-щая, когда в ней ревность. Узнала про часовщика. «Глаза и ей, и тебе, паскуде, выдеру, вуксусом оболью!» А уж я с часовщика сдул задатку сто целковых. «Пойдем, выпьем, говорю, напоследок холостой жизни… может, я обдумаюсь!» Э, думаю, очумеет она у меня, я сейчас к невесте – и сварганим свадьбу. Успокоил ее, белошвейку-то, – к Бакастову, в трактир. Укреплюсь, мимо буду, через плечо. А я очень ловко могу. Начали, Раз-раз, раз-раз. Жалко мне ее стало! Пьет, а сама плачет. А-а-ты, несчастная! Р-раз, – резанул одну-другую, как штучек восемь прополоскал – сияние у меня начинается. – У вас, может, настоечка какая есть… мне бы только отлакироваться? Нету? Ну, ладно. – Стало мне ее жальчей и жальчей. И до того мы с ней, с Веркой, настеклились… – сам хозяин приходил и водку дальнейшую воспретил. Меня там уважали… чтобы в полицию не таскали… И вдруг – часовщик с двоюродным братом и еще какие-то ихние, в картузах, сродственники. «Венчаться!» – «Не желаю! вот моя Верушка, законная жена!» Так и отринули. Как?! Пироги наши ел?! Сто рублей взял?! А!! В участок! На дороге бой, у басейны. Спинжак с меня сорвали, брюку оторвали, сапог мальчишка стащил, его сынишка… полон рынок народу, свистки так и жучат – ух ты! Сражение цельное разгорелось. Время праздничное, наши паркетчики по пивным сидели, – сейчас на скандал! Плешкин-сапожник, на меня сапоги к свадьбе шил, – за меня. У часовщика полон рынок покупателей, конечно, – мясники, бараночники, мучники, – на нас ахнули. А тут плотники с Донской подоспели, с струментом шли. Бей! Володимирские, не удай! А уж они – на соломинку окоротить топориком могут, а как в битву такую, за своего – тут мясники что! За ножи!! В лавки побежали… сечки-топоры! Часы с меня, помню, сам часовщик сорвал первым делом. Как орел налетел! С Шаболовки пожарные тут – качай! Кончилось так, что один потом в больнице помер, двоюродный брат часовщиков, а нашему паркетчику рот разорвали до уха – тросточкой ему зацепили. Суд потом был, сидели все, на покаяние троих отдали… Через ее все. А то бы я с не теперешней бы свеклой своей жил, а с Анютой. Она потом за мясника вышла, – говорят, на фтомобиле ездит уж…
Потом Митрий стал рассказывать про свои муки. Не спал две недели, все думал: порешить себя, либо что изобрести.
– Прибег к старому средству – политуру стал очищать. Смолоду-то бы ничего, а как прожгено у меня все, – яд чистый. Луковку надрезал, опустил в стакан, сольцой посыпал – стал осаждать. На ватку канифоль всю эту пособрал, стал сосать. Не гожусь. Духи пил, в город бегал, – нету удовольствия! Давиться стал, жена вынула, – не сказывайте никому. – А может, чего осталось, хоть наливочки, а? Ни у кого нет. У попа три четверти запасёно, не дает. «Я, говорит, давно ждал, что воспретят, бросал семена добрые, а вот и взошло!» А сам и перед обедом, и перед ужином. – Ходил к доктору, Маркиз Иванычу Кохману, прописал чтобы, сердце упало. Для врачебной надобности – можно. Взял рупь. Бутылочку спирта… что-то с меня в аптеке взя-ли… рупь с чем-то. Пошел опять повторить: новый рецепт! Как так, новый?! «А яд!» Я-ад? Ну-к что ж, что яд! Знаю, что яд, а зачем сколько годов безо всякого документу продавали с каждого угла? – «Спросите, говорит, у кого знаете». Во-от как! Пошел к Кохману. Давай рецепт. – «Рупь». – А народ от него так и валит, с рецептами все, для врачебной надобности. Глядь-поглядь – по улице подвода. Она! Да водка! Насчитал Двадцать четыре четверти. Что такое, какое право покупать? Фабриканту Махаеву доктор прописал, из складу отпущено Для ванны, купаться от болезни. А-а, вот что-о… К Кохману. – «Дайте мне сразу на два ведра водки рецепт, чтобы мыться по случаю какой болезни, вам известно» – «Уходите, говорит, вон». – «Что-о?! Фабриканту даете, мне – нет?» В полицию. Телеграмма полетела, воспретили со складу давать. И так теперь все обре-зали! Баба моя скалится: «Что-о, запечатали твою красоту?!» Ей хорошо, а как я боле двадцати лет травился, кто в этом виноват? Я бы, может, теперь в каком дому жил, в хорьковой бы шубе ходил И сколько я денег пропил' Гляньте, как руки-то… кур воровал! И здоровье пропил, и шубу свою хорьковую, и Анюту… Образованная какая барышня была, романы читала Теперь синий спирт пью с квасом. Рвотный камень фершел посоветовал принимать – все кишки выворотит, пить бросишь. Да-вай! У-ух!! Чуть не помер Глаза вылезли. Три дни проскучал – да-вай! Шкиндер-бальзам вчера пил… Что мне теперь принимать, научите.
И когда он так спрашивал и все чего-то искал глазами в яблонях и траве, – вынырнул, как тень, из-за угла дома высокий, жилистый и рыжий, портной Василий. И поклонился конфузливо.
– Пришел-с отработать за матерьял-с…
Его не было видно с лета, с того самого злосчастного дня, когда снял он, как-то особенно торопливо, мерку, забрал материал, заявил, что найти его можно очень легко, – живет против версты, где у избы разворочена крыша, – сказал, что может фраки-сюртуки шить, и пропал. Была найдена и верста, и крыша, но портного не оказывалось все лето. Приходила жена, извинялась, – затопил портной с пьяных глаз печку, покидал туда весь материал и картуз собственный, и сапоги мальчишкины.
– Совсем он у меня ополоумел.
Когда приходилось приметить Рыжего, на дорогах, он уходил в кусты или хоронился в канаве. И вот теперь неожиданно заявился и попросил на деловой разговор.
– Ваше благородие! Конечно, надо говорить – подмочился. Но могу на какой угодно фасон, только укажите по журналу. Сюртуки, мундиры, фраки, визитки, шмокинг-редингот-полуфрак, на всякий манер. Обеспечу. У Гартель-мана, на Арбате жил, на сто рублей, как закройщик. Плеваке шил фрак на суд. Плеваку изволили знать? Замечательно мог говорить, а фраки носил строго. На певца Хохлова… не изволили знать-с? Дембна пел, опять я для них шил. – «Ты, говорит, Рыжий, так шьешь, что даже не чувствуешь, во фраке я или безо всего!» – Билеты давали на преставление в Большой театр. Дембна когда пел, барышни им простынями трясли, когда они руки растопырят! Чего я не видал! Онегина пели… Никто так не мог. Еще кому я шил… Обер-пальцимейстеру, господину Огареву. Привозили с городовыми, сажали в кабинет на три дня. Шей, такой-сякой! По полбутылки на день отпускали. Меня вся Москва знала. За границей мои фраки гуляли… Город Париж знаете?