Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
– Ну, хорошо. Едим картошку. И вот в окошко – стук-стук!
Бабка гладит овцу, а сама повернула голову к избе и слушает: это видно по настороженной голове.
– Староста в окошко заглянул, вот в это самое окошко, и глаза у него не то чтобы беспокойные, а сурьозно так глядит, – я его прямо даже не узнал. – «Солдата твоего на войну требуют, на мобилизацию, к утрему завтра в город с билетом чтобы… И всем поголовно на войну, которые запасные!» – И нет его.
– Велел к пяти часам чтобы… – говорит от сарая бабка. – Господи, Господи…
– Да, к пяти чтобы часам быть. И ушел стучать. Ну, тут, конечно, началось представление… – говорит Семен, кривя губы, не то посмеиваясь, не то с горечью. – Бабы выть, то-се… а Миш глянул на меня, на Марью на свою… сразу как потемнел: «Не
– И не верил, и не верил… – закачалась, не подымаясь от овцы, старуха.
– И не поверишь. Десятский Иван Прокофьев прибег, кричит, – с немцами война началась! Ну, потом всем семейством три дни в городе жили, на выгоне. Ну, ничего… на народе обошлись. Главное дело, без обиды уж, всем итить. И народу навалило – откуда взялось! Валит и валит, валит и валит. А по летнему времени у нас мало мужиков, в Москве работают. А набралось – тыщи народу. А вот послушай. Сколько живу, мне пятьдесят восьмой, а такого дела не видал. Турецкую помню, японскую, – ни-сравнимо. Прямо, как укрепление в народе какое стало: ни горячего разговору, ни скандалу… казенки закрыли – совсем не распространялись, это прямо надо сказать. И вот, чуднбе дело, – как на крыльях все стали… чисто вот как на крыльях. Удрученья такого нет. Главное, – всем, никому никакого уважения, все обязаны, по закону. С японцами когда – тогда по годам различали: у нас не берут, а через три двора Егора потребовали, а у Камкина и у Барановых не беспокоили. Ну, и было очень обидно – почему так. А тут – под косу, всех. А через неделю и «крестовых», ратников затребовали. Всем стало понятно – дело сурьозное, извинять нельзя никого, Все-эх, дочиста. У нас тут за Поджабным завод литейный, богачи такие… все леса до самого города ихние… – никакого извинения не дали. Обеих сынов, и никакого разговору. И пошли. Один – унтер-офицер, другой – писарь. Прикатили на автонобиле, с мамашей и папашей. Стой, не распостраняйся. Сурьозное дело. Немцы зачали, от них беда, с ними разговор строгий. Японцы воевали за тыщи верст, а тут рядом. Начнет одолевать – куда денешься? А я уж их знаю, их карахтер. На лаковом заводе жил, знаю. Главный лаковар у нас был, Фердинанд Иваныч Стук, баварский немец. У него из камушка вода потекет. Что не так – сейчас кулачищем в морду тычет. «Швинья русский, шарлатан!» И первое удовольствие – на сапоги плюнуть. И шесть тыщ получал! А кто он сам-то, Фердинанд-то Иваныч, какого он происхождения? Был фельфебель запасной, баварский. Ну, лак мог варить, секрет знал. Пришел с узелочком, а теперь и жену выписал, дом за Семеновской заставой купил, лаковый собственный завод поставил. Кормиться к нам ездят… А дать им ходу – такое пойдет, хуже хрену. И не выдерешь. Цепкие, не дай Бог. В газетах читали давеча в трактире, – всех одолеть грозится, всех царей и королей долой. Ну, тут дело сурьозное…
Семен и сам читает газеты, всю ночь читает, и знает многое. Он знает, что за нас царица морей, Англия, которая уж если примется – распостранит. За нас и Франция, которая республика, но флот тоже замечательный, и по сухопутью ежели двинет – про-щай! За нас и Бельгия, о которой Семен очень хорошего мнения: на литейном заводе директор из Бельгии, Николай Мартыныч Бофэ – поглядеть такого!
Ростом в сажень, одной рукой, играючи, пять пудов швырком. И все-таки Семен говорит, что дело не шуточное. Немцев он опасается.
– Они так не пойдут, в отмашку. Он уж все на бумажке прикинул, вывел, что ему требуется, и шумит. Маленько только промахнулся, – почитай-ка вон по газетам, что! – так принялись, такое объединив, такая дружба у всех, – держись, не распостраняйся. Все согласились в союз. И что такое это поляки? не православные, а славяне! А-а… та-ак. Значит, и римский папа тоже, и за французов, с нами, значит. Америку бы к нам! Что-то тут у нас не сварилось. Америка всегда за нас была…
Бабка устроила овцу и присела к нам. Уже вечереет. Ближе и ближе щелканье пастушьих кнутов. Сегодня суббота, ударяют ко всенощной. Проходят старухи в церковь. Девчонки бегут к околице встречать субботнее, раннее, стадо. Все – как всегда: и тихий звон, и полощущиеся на речных песках ребятишки, и луг за рекой, к лесу, с последними возами запоздавшего сена.
– Письмо прислал… Пишет, что скоро повезут на линию огня, на позицию… Прощенья у всех просит…
Старуха прикрылась коричневой жилистой рукой, с медным супружеским кольцом, и всхлипывает.
– Затянула… Мало ночи тебе! – ласково-сурово говорит ей Семен. – Дело сурьозное, каждый может ожидать. Кому какое счастье. Кузьма вон, – семь пуль ему в ногу попало в Порт-Артуре, – все вышли, кости не тронули. И опять пошел воевать. А нашему все удача: и унтер-офицер, и сапер. Саперам не в первую голову итить. Вон Зеленова старуха в церкву пошла… и ты ступай, помолись. И не плачет. А они вон три недели письма не получают. Как получили, что в боевую линию ихний вышел… только и всего. Что она тебе сказывала, ну? – уже раздраженно, почти кричит Семен на старуху, тряся за плечо.
Бабка не плачет уже. Она сморщилась, уставилась на разъехавшийся полсапожек и говорит вздыхая:
– На приступ иду… говорит…
– То-то и есть – на приступ! Значит – что? Почему три недели не пишет? Вот то-то и есть. А Михайла наш са-пер! Саперы всегда в укрытии… – говорит ей Семен, смотрит на меня и старается улыбаться.
В сараюшке жалобно мекает овца. Громыхает телега, вывертывает из-за церкви. Едет сотский, старик Цыганов. Что-то кричит Зеленовой старухе и трясет рукой. Пылит к нам.
– Чего в городе слыхать? – окликает его Семен.
Цыганов останавливает лошадь, оправляет шлею, не спешит.
– Говорили разное… И немцы бьются, и французы бьются… все бьются, а толку нет. Наши шар ихний взяли, прострелили. Казак ешшо двадцать немцев зарубил… Чего ж ешшо-то? Да, будет им разрыв большой. На почте газеты читали… – берем ихние города, по десять городов… Ничего, хорошо… Наши пока движут по всем местам, ходом идут. А карасину нет и нет…
– Дай-то Господи… – шепчет за спиной бабка. – Картошку-то почем продавали?
– А еще что? – спрашивает Семен.
– В плен много отдается, ихних. Раненые наши едут, в больницы кладут…
– Кричат, поди? – слышу я молодой голос позади.
Это молодуха бросила свой станок.
– Про это не пишут. Значит, пока все слава Богу…
Подходят еще и еще и двигаются рядом с телегой, а сотский все останавливается и опять трогает. Видно в самый конец села. Крестятся, ставят ноги на ступицу, смотрят вслед. А сотский размахивает рукой.
– Ну, радуйся, старуха, – говорит Семен, – ступай в церкву. Города ихние берем, – значит, Михайле и делать нечего. Сапер тогда идет, как если они на нас станут наседать. Ну, и иди в церкву. Вон уж и корова у двора. Да иди ты, сделай милость… Марья выдоит.
Мы остаемся вдвоем, на завалинке. Молчим. Тихо. Лицо Семена сумрачное. Я чувствую, – одна и одна у него дума – о Михайле. Но ведь до саперов еще не дошло! Или дошло?
– Саперы для защиты назначены, для укреплений… – говорит он. – Старуху я этим и ворожу. Чего там… Я про саперов очень хорошо знаю, что к чему, – сам в саперах служил. Без сапера ни шагу не сделать. И по крепости сапер, и по пехоте… и наступай, и отходи – без сапера не обойдешься. Мой Михайла, – да вы его видали, – еще подюжей меня будет… Самая крепость – в саперы… Степан мой, тот квелый уродился, в каретниках, в Москве… да что! А Михайла… Жадность-то обуяла! Кормили их, поили… все большие дела – в каждом немец. А теперь и землю хотят…
– Ну, а как думаешь, победим?
– А это как Господь даст. По народу-то, глядеться, Должны бы мы одолеть. Потому, чисто на крыльях поднялись. Измены бы какой не было… Да что я тебе скажу, – бабы нонче куда меньше выли! Землю завоевать грозится… Ну, землю-то нашу в кармане не унесешь, возьми-ка ее…
Семен исподлобья глядит за реку – широко там. И как тихо. Перезванивают колокола, – покойный вечерний перезвон. Покойна заречная даль. По вертлявой дороге в лугах, светлых после покоса, рысцой трусит белая лошадка, не взятая на войну, – должно быть, старенькая. Конечно, старенькая, белая вся, а бежит, попыливает. Все, как всегда. И небо, как всегда, – покойное, мягкое, русское небо. От лесу спускается на луга пестрая кучка ребят – ходили за брусникой. Как всегда.