Том 8(доп.). Рваный барин
Шрифт:
Это тяжеловозы с прядильной фабрики, шутя выворачивающие в осеннее бездорожье стопудовые воза с хлопком.
Совсем малютка перед ними драгун-приемщик, осторожно принимает повод, осторожно выглядывает статьи. Чего их глядеть! Издалека приглядывается фельдшер. Откидывается набок, потряхивает головой полковник. Вот она, настоящая-то сила! И особенно четко, с приятным потрескиванием, отрывает полковник квитанции, раз за разом семь раз, и так же отчетливо передает самому фабриканту и пожимает руку: они знакомы.
И
– На овсе разойдутся!
Скачет с присвистом на поджаром и тонкомордом рыжем цыган. Сидит на рогожке вместо седла, вертит-крутит веревочными поводьями, гикает, сверкая зубами, ставит рыжего на дыбы в тесном месте, крутится на задних ногах, показывает «фигуры». И цыган, и жеребчик забрызганы по уши желтой грязью – должно быть, летели по проселкам. Посмеивается зубами цыган, покашиваются мужики. Откуда достал такого жеребчика? Может, и свел где…
– Йей, дорогу! – дерзко кричит цыган, позванивая серебряными яйцами-подвесками на груди, на синем кафтане, и коротким галопом выкидывается к столбу.
Но тут его шашкой по каблуку осаживает полицейский: черед знай!
Что-то сильно напирает народ на стол, городовые и стражники не занимаются своим делом. Сбились и лошади, видны их головы из-за хозяйских плеч.
– Не понимаю! – кричит полковник, – не слышу ничего! Какая неправда?
– Неправда вышла… неправда… – волною проходит по толпе и гудит в глубине площади.
Сзади напирают сильней, передние совсем вылезли с лошадьми, расстроили длинные ряды крупов.
– Тише! – кричит полковник, приподымаясь. – Полиция, Держать порядок!
Стоит перед столом высокий мужик с чахоточным лицом, глаза в красных кругах, запавшие, щеки втянулись под скулы, борода реденькая, сивая; держит в кулаке картуз, козырьком стучит себя по груди; говорит глухо, чуть слышно. Его лошадь, чалая, низенькая, с прорезанными ушами, взята. Приемщик ввернул ей в гриву значок.
– Говори громче! – нетерпеливо кричит полковник, наваливается на стол и прикладывает ладонь к уху: – Недоволен, что ли?
– Мы ничего… – глухо, точно икая, говорит мужик, – такой закон, всем надо. А вот это… как наш старшина клячу привел мененую, а дома у его буланых пара… Это не годится! У государства все равны! Елкинский старшина, Ворочулин…
Гудят, напирают.
– Тише! – кричит полковник, стучит кулаком. – Полиция, старшину сюда!
– Старшину-у! Ворочулина, старшину!
Голоса ищут по всей площади, нащупывают. Нашли.
– Иде-от!.. голову лысую несет…
Старшина идет, опустив голову, без картуза, серый с лица, еще более серый от черной бороды скребочком, в серой поддевке лавочника. За ним зелено-бледный урядник, отыскивающий трусливыми глазами сидящего с края стола исправника. Весь стол рассматривает старшину в упор, в угрожающей тишине.
– Ло-шади есть… бу-ланые?! – пронизывая взглядом и отделяя слова, спрашивает полковник и сечет ладонью.
Старшина силится подобрать прыгающие помертвелые губы – вот-вот упадет: кружится у него голова. А сотни глаз накаливают ему спину, жгут.
– Так точно, есть, ваше высокоблагородие… простите… – чуть слышно бормочет старшина, глядя в картуз, точно видит там жуткую свою участь.
– Телеграфировать губернатору! – бросает полковник в сторону поднявшегося исправника. – Подлеца под арест, лошадей отобрать! Пшел!!
И по всей тысячеголовой площади, переливаясь в углы, отдается единый, глубокий, довольный вздох:
– А-а-а…
И надолго по чайным и трактирам и потом по всему уезду и губернии пойдет тысячеустый говор о старшине, мошеннике-старшине, паре буланых и о справедливом полковнике.
Льет дождь. Наскоро поставили рейки и натянули холст над комиссией. Сильней и сильней льет дождь, поливает тысячи мужиков, тысячи лошадей. Валит острый пар с обтянувшихся под дождем глянцевитых хребтов и крупов. Сила какая их! И прав был мужик, остановившийся с веревочной обротью на перекрестке и выкрикнувший, поглядев на концы:
– Кольки ж у нас силы-то лошадиной, мать ты моя-а!..
Ночью, поезд за поездом, тронулась эта сила в неведомое. Храпели и бились кони, упорно не желая входить по зыбким мосткам в темные дыры вагонов, боясь темноты, боясь беспокойных фонарей и тревожного блеска железа. С завязанными глазами, заносясь и вскидываясь, бомбами влетали иные кони в вагон, оскаливая зубы, стараясь сбить втягивавших их привычных, лихих драгун, позванивающих шпорами. Глухо стучали в настил вагона, ржали и засекались. Вопросительно вглядываясь, тихо-покорно входили трудовые, бывалые. Ведут – надо идти.
И часто рассказывали потом и вспоминали хозяева, как их лошади плакали. Плакали и иные хозяева: привыкли, жалко.
Развяза
Каждый вечер бабка Настасья заносит в усадьбу молоко из деревни. Приходит она с невесткой, придурковатой Марьей, становится на порожке кухни и начинает монотонную старушечью воркотню. Она сухая, сгорбленная, совсем маленькая, и не верится, что когда-то была высокая и такая, что, бывало, никто не пройдет, не взглянув, когда была девкой. Так заляпала и забила ее суровая жизнь. Голос у ней разбитый, напоминающий звяканье треснувшего горшка: по груди били; едва-едва видит свет белый: по голове били и много плакала. Невестка ее не придурковата, какой ее считают: запугана она, и пугливая душа ее где-то бродит – вне жизни. Она больше молчит, крутит пальцами и глядит в землю.