Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания
Шрифт:
Дворник поставил самовар и по просьбе Матвея куда-то ушел. Оказалось, что Матвей, среди своей агонии, позаботился опять-таки обо мне.
Дворник привел какого-то очень приличного молодого лакея, приятеля Матвея, который соглашался на время заступить его место.
После обеда доктор осмотрел больного и решил, что его надо перенести в больницу. Боли в животе не унимались, так же как и рвота и понос.
– Умру, умру! – стонал Матвей, и когда заступивший его место человек пошел за извозчиком перевезти его в больницу, он подозвал меня к себе, вытащил из-под тюфяка
– Здесь, барин, четыреста сорок три рубля – пересчитайте, спрячьте эти деньги, и когда я умру…
Он залился слезами.
– Перестань! – почти строго сказал я, – отчего умирать? Вздор какой! Объелся – и умирать!
378
– Нет, барин, умру, ох, ох – у меня все жилы тянет!.. – Он хватался за живот, за грудь.
– Что же с деньгами делать? – спросил я, пересчитав наскоро.
– Как умру… половину ксендзам, барин, отдайте, на поминовение души… а другую… куму: он знает…
Он схватил меня за руку, старался целовать, плакал, как ребенок. К. вечеру его увезли и положили в Мариинскую больницу, на Литейной. Я жил тогда рядом.
На другой день я пошел навестить его. Он плохо провел ночь, метался, бредил. Доктор еще не мог определить, какой оборот примет болезнь, выдержит ли горячку его истощенный организм? Над кроватью его на дощечке написано было: dysenteria1.
Я старался ободрить его, но он плакал, твердил, что умирает, просил прислать нового человека, чтоб рассказать ему, где что лежит, как надо мне служить, что и когда подавать.
Я чуть сам не заплакал от этой заботливости обо мне в его положении.
«Нет, он не смешной!» – думал я, удерживая слезы.
Через три недели он, бледный, шатающийся, пришел домой и, несмотря на мои увещания, вступил в должность, чтоб избавить меня от «убытка» платить лишнее его заместителю. За эту «жадность» он поплатился вторичною болезнью: опять припадки, больница, лекарства. Он оправился совсем, когда уже наступило лето с ясной и теплой погодой.
Он жил у меня долго после того, лет шесть, если не больше. Он снарядил меня и в дальнее кругосветное плавание.
Тонкость его внимания ко мне простиралась до мелочей. Корабль наш не сразу вышел в море. Нас, собиравшихся в путь, созывали в Кронштадт, и потом откладывали выход в море на два, на три дня – и мы уезжали в Петербург. Мой небольшой багаж был уже на корабле, и я поручил Матвею сдать мою городскую квартиру. Мебель моя и разные вещи были отданы – теперь не помню кому. Оставался в пустой квартире один Матвей.
379
Какую суету и усердие выказывал он, когда я внезапно являлся, за отсрочкой отплытия, в мои опустевшие комнаты! Он не допустил никоим образом, чтоб я ночевал в гостинице. Он, бог его знает, где и как, достал мне постель, тюфяк, подушки, одеяло, даже принес откуда-то, как теперь помню, какую-то женскую горностаевую кацавейку, вместо шлафрока, устраивал мне ложе, поил утром и на ночь чаем и с тоскливой, жалкой миной опять прощался со мною, так что я готов был заплакать. Но тут же он прибавил сквозь слезы: «Я помолюсь за вас, барин, и отца Иеронима попрошу помолиться, чтоб воротились… здорово, благополучно… «винералом»!»
Я проплавал два года, да возвращаясь Сибирью, ехал около полугода, и реками и сухим путем, с августа до февраля. С дороги, помнится из Казани, я писал друзьям в Петербург, чтобы отыскали мне квартиру, нашли какого-нибудь слугу и дали бы мне знать в Москву.
Это было в 1855 году. Тогда уже открыта была Николаевская железная дорога. Я получил известие, что подходящая мне квартира найдена на Невском проспекте, с обозначением № дома.
Не без волнения подъезжал я с багажом, в наемном экипаже, к означенному дому, думал о том, сколько мне предстоят хлопотать устраиваться на новой квартире, заводиться тем, другим – вместо отдыха после такого длинного пути!
Робко я позвонил у дверей новой своей квартиры, сопровождаемый дворником. Дверь отворилась и на пороге явился – Матвей!!
Я ахнул от изумления, от радости.
– Барин! Барин! – орал во все горло, обнажая десны, Матвей, как будто кричал: «Пожар! караул!» – и бросился целовать мне руки, плечи, смеялся, скакал, рвал у дворника и у меня мешки, плед, вещи из рук.
– Все готово-с, пожалуйте, барин! Бог услышал мои молитвы – отец Иероним… обедню ему закажу… И постель уже пятый день готова… дров купил… уголь, свечи… все есть… чай, сахар два фунта…
Проговорив это скороговоркой, разинув рот, задыхаясь, он опять скакал около меня, буквально рвал с меня платье.
– Успокойся, друг мой! – просил я, но напрасно.
380
– Вещи где, чемодан, платье, белье?..
– Там, в карете все… дворники принесут, погоди! – унимал я.
– Пойдем, пойдем, Василий! – тащил он дворника. Насилу я мог сунуть ему деньги и заплатить за карету.
Все принесли. Через час я уже сидел за чаем, в своем кресле, с сигарой – как будто никуда не выезжал.
А Матвей разбирал мое платье, белье, разложил груды по стульям, столам, диванам.
Просто умилительно!
«Добрый, славный, честный, но и какой смешной Матвей!» – думал я, глядя, как он суетится. Недаром лакеи смеялись над ним! Как же не смешной: не лжет, бережет и свои и чужие деньги, и все, что ему доверяют, мало ест, не пьет вина, не обманывает, преследует воров, и не со злобой, а с сожалением вспоминает о побоях барина, да еще ищет свободы! Как же не смешной! Таким, глядя на него, и считают его все: но не замечают в нем эти все то несмешное, чего у них самих нет, что светится в этом чахлом, измученном теле и неожиданными искрами прорывается наружу. Дон-Кихот тоже был смешной!
Матвей разложил платье, белье, вещи, конечно, не на свои места, руководствуясь не моими, а своими соображениями. Но я просил его отложить все до утра. Утром, лишь только я встал, он явился… с «ерестром» привезенного мною платья, белья и вещей и со счетом купленного им к моему приезду сахару, чаю, дров и прочего. «Хлеб», «свечы», «мило» (мыло) опять запестрели в глазах.
– Дрова семьдесятью пятью копейками дороже прошлогоднего! – горестно заметил он. – Зато сахар и свечи дешевле, – прибавил он и просиял, суя мне счет и «ерестр».