Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания
Шрифт:
Все это он рассказывал с передышкой, умирающим голосом, медленно открывая и закрывая глаза.
«Боже мой, какой жалкий! А те находят его смешным!» – думал я, с глубоким состраданием слушая его.
– Все хочу откупиться на волю, да дорого просит, – продолжал он, – семьсот рублей! Я давал четыреста – не берет.
– А у тебя есть столько денег? – спросил я.
– Теперь уже нет: осталось меньше трехсот, – почти шопотом прибавил он. – Без места долго был, платил за
362
угол, и в долгах тоже рублей шестьдесят пропадает: не отдают.
Он
– Да я прикоплю и выкуплюсь! – довольно живо заключил он. У него даже глаза засветились. Видно было, что выкупиться на волю было его заветной мечтой.
«Так вот отчего он жаден на деньги! – думал я, – свободу хочет купить! Бедный, жалкий, жалкий!»
– Ты не торопись: может быть, и даром отпустят. Теперь идут толки об этом… – сказал я.
Тогда действительно в высших сферах был затронут этот вопрос. Но наступившие политические события в Европе отодвинули его на второй план. Но он не заглох – и толки принимали уже довольно определенный характер. Пока тихо, под спудом, но что-то готовилось…
– Бог с ним, с барином: я внесу, вот только понакоплю денег! – заключил Матвей. – Может быть, барин и правов-то не имеет: никаких, говорят, бумаг у него на нас нет, а держит!
Он тяжело вздохнул.
Жалкий! Жалкий!
– Где же накопить такую большую сумму? – спросил я. – Из жалованья трудно, не есть совсем – нельзя…
– Я наживу, барин, наживу: годок, другой-третий, семьсот рублей и больше наживу…
– Чем же? – спросил я в недоумении. – У тебя ремесла никакого нет…
– Процентами, – тихо, почти с лукавой улыбкой, сказал он. – В долг деньги берут, под залог – и хорошие проценты платят. Кому пятьдесят, кому семьдесят рублей нужно: дают по два, иногда по три процента в месяц.
«Ты… мелкий ростовщик!..» – хотел я сказать, но удержался. Он был так жалок. Я даже мысленно оправдывал его: он искал свободы!
– Как же ты можешь служить! – сомневался я. – Хоть у меня и не бог знает какая служба, однако все же надо и дров в печку положить, и затопить, и убрать комнаты, чистить платье. Случается иногда послать куда-нибудь… А ты такой слабый, щедушный… где же тебе?..
К удивлению моему, Матвей вдруг ожил, точно я его своими словами вспрыснул, как живой водой. Глаза и лицо просияли, губы раздвинулись в широкую улыбку,
363
обнаружив десны. Он зорко осмотрел всю комнату, мебель, шкафы с книгами, зашевелил руками, ногами.
– Все это могу-с, все сделаю: и печки буду топить, комнаты убирать, платье чистить, самовар ставить и чай готовить, и в лавочку ходить, за булками, и куда еще пошлете – и все прочее… все исправлю…
Он говорил не прежним потухшим голосом, а твердо, скороговоркой. При этом губы и нос его с каждым словом описывали круги. Он даже молодцевато тряхнул головой.
– Ну, я очень рад. Вот тебе денег, ступай, вези свои вещи, – сказал я.
Он отступил.
– Нет-с, барин, покорнейше благодарю… у меня есть… Как можно спервоначалу, еще не заслужил, а вам убыток! Нет-с, нет! – сказал он и к удивлению моему денег не взял. Это как-то противоречило с его жадностью к наживе.
– Я часа через два на извозчике все привезу… – заключил он.
Я ему показал его помещение и все мои комнаты.
– Вот твои, а это мои владения. Держи в порядке, чистоте. Ты часто ходишь со двора?
– Только в церковь, в воскресенье, не каждое, а то никуда-с.
– А знакомые есть?
– Есть кум у меня женатый: он редко, в месяц раз зайдет, больше никогда, никого-с…
– Вот и белье мое, и шкаф с платьем. Там, в той комнате, посуда, серебро…
– Пожалуйте «ерестрик»: я все проверю и приму, – сказал он.
– У меня никакого реестра нет: я тебе верю.
– Так я сам все запишу; без ерестра нельзя: боже оборони – пропадет что-нибудь! – сказал он и ушел, двигая ногами в стороны, как деревянными.
Устроившись сам, он дня два-три все разбирал мое добро. Записал платье, белье, серебро, каждую чашку, ни одной тарелки не забыл, и скрепил своей подписью: «такого-то числа принял Матвей».
Он принес мне этот «ерестр». Я хотел было бросить его в корзинку, под стол. Но он сделал такую умоляющую мину и так жалостно просил меня проверить, так ли
364
и все ли он записал, и спрятать в стол, что я на последнее согласился, а проверять отказался наотрез.
– Если что износится или разобьется, вы извольте отметить на «ерестрике», – приставал он ко мне, – а если я что разобью или потеряю, так из жалованья у меня вычтите…
– Если ты меня будешь беспокоить этими пустяками, так я твой «ерестрик» в клочки разорву – слышишь? – внушительно сказал я ему. – Я даю тебе полную свободу бить посуду, ломать или терять вещи – и никогда с тебя за то ни гроша не взыщу. Прошу только об одном: не пей!
– На этот счет будьте покойны, барин! – сказал он, показав улыбкой обе десны.
«На этот счет: а на какой счет мне не следует быть покойным?» – подумал я.
Наблюдая за ним еще несколько дней, я видел, что он все как-то двоился: когда молчал, не двигался, слушал, что ему говоришь – он сохранял свой вид изнеможенного, забитого человека. Не сжимал губ, отвечал будто с трудом и еле дышал. То вдруг просыпался, точно от сна, и обнаруживал признаки жизни. Каждый вечер я, однако, ложился с некоторым сомнением: доживет ли он до утра?
Я сказал ему, между прочим, чтобы он убирал мои комнаты по утрам, когда все тихо кругом, пока я еще в спальне.
Утром следующего же за тем дня, вставши, я только хотел позвонить, как услыхал ужасную суматоху, возню, стукотню в комнатах. Падали вещи, что-то звенело, валилось.
Я заглянул туда. Вижу, мой Матвей, без сюртука, в одном жилете, раскидывая нескладные ноги врозь и простирая длинные руки в стороны, бегает, скачет по моему кабинету, точно ловит курицу по двору. В комнате все было не на своем месте: мебель сдвинута, все раскидано, книги в куче на полу, мелкие вещи на окнах и т. д.