Топография счастья
Шрифт:
Кинотеатр, телеэкран, книги маркируют в доме социальное пространство массового потребителя. Именно таков потребитель свадебной моды и ее индустрии. Глянцевые журналы, телешоу «Давай поженимся» и др., являются предметами массового потребления даже до того, как покупается свадебное платье. Как показывает в своей главе Ольга Соснина, таким же предметом потребления выступают и «свадебные достопримечательности» — те места, которые молодожены обычно посещают в день свадьбы для фотосъемки. Черты этого массового потребителя проступают в комментариях одного из престижных свадебных фотографов Москвы, которыми он сопровождает реестр адресов «для прогулки и фотосета» и которые приводит Соснина. У смотровой площадки на Воробьевых горах есть несомненные достоинства («голуби, парк — правда, вполне обычный») и недостатки: «слишком много свадеб и слишком мало места»; «На Васильевском спуске круглогодично строят разные сцены. Свадебная фотосъемка в этом месте для терпеливых невест — на каблуках ходить трудно. Брусчатка, сэр»; «Архангельское — шикарное место для свадебной фотосъемки,
Соснина исследует точку пересечения материального пространства рынка свадебной индустрии, по которому пролегают индивидуальные пути молодоженов (брусчатка Васильевского спуска, путь от храма к Дворцу счастья или обратно) — и пространства памяти, которое создается свадебной съемкой. Именно через «места памяти» фотоснимок переводит материальное пространство массового потребления в более индивидуализированное социальное пространство семей и друзей молодоженов — потребителей фото. Память одновременно и индивидуализирована, и узнаваема, т. е. типична. Об этом свидетельствует реакция посетителей выставки «Топография счастья» на свадебные фотографии. Их отзывы Соснина использует в качестве одного из этнографических источников для своей главы о гетеротопии свадьбы: «Посмотрели с Верунчиком выставку, вспомнили молодость. Порадовались за других. Посмеялись, всплакнули». В данном случае сама выставка является этнографическим приемом, высвечивающим фотографию как «детонатор памяти». Но этот «детонатор», включающий материальные «места памяти», отсылает не к материальному, а к идеальному: к идеальной семье, к воображенному заново миру молодости. Тонкие наблюдения Сосниной о «фото на память» можно усилить: мы видим здесь как бы перетекание идеализированного настоящего («без изъянов»), созданного для будущего, в своеобразную «память о будущем». Мы видим ностальгию не по прошлому счастью, а по будущему, по возможности счастья, запечатленного на снимке как момент, как будто уже бывший, но где, говоря словами Окуджавы, мы не были, а только «будем счастливы, благодаренье снимку… на веки вечные мы все теперь в обнимку».
Социальное пространство, которое создается свадебной фотосъемкой и последующим обращением свадебных альбомов, рассматривает Ник Лонг на материале западных архипелагов Индонезии. Фотосессии происходят после самого обряда и занимают значительную часть времени свадебного приема и фуршета. Отличительная особенность этих фотосессий состоит в том, что, во-первых, для них приемлемо (и даже поощряется) взятие свадебных костюмов напрокат, и, во-вторых, то, что молодожены много раз переодеваются, фотографируясь все в новых нарядах и общаясь с несколькими сотнями гостей, которые один за другим подходят с поздравлениями. Пространство здесь принимает материальную форму очереди как людей, так и костюмов. Затем фотографии собирают в альбомы, которые показывают друзьям и родственникам во время их визитов к молодой семье. Визиты не имеют формы очереди в прямом смысле слова, но, как правило, это серия последовательных раутов. Они не похожи на коллективный просмотр индийского фильма (Дуаер) или на одновременное, хотя и индивидуальное, включение телеканала с определенным шоу (Лернер). Но, как и в этих случаях, домашние гости — часть пространства календаря свободного времени и выходных дней, по которому распределяются визитеры.
По этому пространству очереди или индивидуального распределения времени циркулируют свадебные фото. Они, пишет Лонг, циркулируют в качестве идеи о том, как молодожены могут и должны выглядеть. Это фантазия, дистанцированная даже от того, как они на самом деле выглядят в те моменты свадьбы, когда не позируют для камеры. Она создается, во-первых, ради получения одобрения и воспроизводит уже существующую идентичность родственников, и, во-вторых, для последующей имитации друзьями и родственниками. Таким образом, очередь или календарь времени посещений никогда не бывают единичными явлениями; посредством имитации и одобрения они воспроизводят «гнездящиеся» явления подобного характера — другие очереди и календари. Это социальное пространство и составляет канал «изобретения традиций» (становления канонов свадебного костюма — этнического, «современного» и даже королевского), да и канал создания моделей систем родства и отношений дружбы, на которых строится свадебный обряд. Именно таким образом социальное пространство растет «вширь» и приводится в отношение подобия — как в главе Сосниной, где свадебное фото узнаваемо независимо от того, чья именно свадьба запечатлена.
Но отметим: способ становления канона (подобие, узнаваемость, типичность) не обязательно является прямой имитацией или повторением. Современная английская литература и индийское кино, которые являются предметом изучения Марии Сапожниковой и Рэйчел Дуаер, совсем не повторяют «счастливый конец» в качестве финала своих сюжетов. Повести Дэвида Лоджа или Хелен Филдинг, которые рассматривает Сапожникова, скорее высмеивают счастливый конец как клише, а индийские фильмы часто заканчиваются трагически. Герой погибает, разлученные с младенчества братья становятся смертельными врагами, моральный облик изначально кристально чистого человека невозвратимо искажает месть, которую он должен совершить. Но индийские фильмы, пишет Дуаер, показывают, «как должно быть», — утверждают те моральные и социальные устои, на которых строятся ценности семьи «нормальной» и «счастливой». Трагический финал, таким образом, подтверждает моральный порядок как настоящий (и в смысле того, как должно быть, и в смысле того, что он, говоря топографически, «находится» вне фильма). В свою очередь, английские повести находятся в диалоге с голливудскими клише о счастливом конце через эстетику интертекстуальности. Эта эстетика подразумевает присутствие в тексте повести или романа кинематографической или текстуальной версии «счастливого конца». Такого рода финал является движущей силой сюжета: например, в повести Филдинг «Дневник Бриджит Джонс» героиня действует из желания именно такого счастливого конца — хотя сам этот сюжет, в свою очередь, не обязательно завершается именно таким финалом.
«Счастливый конец» в индийском кино и английской литературе принадлежит пространству смыслов. Его реальность или материальность — это не реальность фактического конца сюжета, который они завершают, и не материальность места, где живут эти произведения (кинотеатра или книжной полки), а материальность эффекта действия, который они оказывают внутри нарратива («Дневник Бриджит Джонс») и вне его («моральные устои индийской семьи»). Интересно, что само по себе это пространство смысла вообще не формирует определенное место. Точнее сказать, материальность этих мест такого же свойства, что и реальность счастья Локка, которого «не видел глаз, не слышало ухо». Таким образом, пространство смысла счастливого конца близко к счастью в том смысле, в каком я говорил о нем как о категории классического века (см. раздел «Homo felix, „человек счастливый“» в данной главе). Это поле силы, подобное тяготению, и ее действие подобно аффекту Спинозы. Да и само понятие счастливого конца широко распространяется именно в этот классический век — в особенности через появляющуюся литературную детскую сказку, отличную по жанру как от фольклора, так и от классических комедии и трагедии.
Пройдя, таким образом, полный круг, суммируем типы пространства, о которых идет речь в нашей топографии счастья, — начиная с энергии, стремления к счастью. Это пространство значения, которое наиболее близко антропологическому понятию культуры в смысле Клиффорда Гирца. Это пространство обуславливает мотивацию людей или воздействует на людей так, как эвенский Хозяин тайги имманентен движению зверей и охотников.
От этого пространства тяготения отличается пространство материальной среды. Но в последнем также есть существенные внутренние различия. Дворцы счастья, например, передают материальность карты поисков счастья, указание на счастье как возможное будущее («счастливая семья»). К этому же типу принадлежат другие карты или пути: Орегонский тракт, БАМ, очередь более или менее преуспевающих людей на «праздниках успеха» компании «Амвэй», игра «Монополия», которая построена по принципу перемещения и накопления, репрезентации исторического времени как перехода «от страдания к счастью» (Роберт Оуэн) — в материальном пространстве современного общества от социалистического города до эвенского поселка. Несомненно, что эти материальные пространства не только формируют карту поисков или строительства счастья, но и являются следами, материальными результатами или руинами самих этих поисков, которые, впрочем, зачастую являются материальными знаками их неуспеха — руинами проектов строительства счастья. Но в этой среде обитают следующие поколения строителей счастья и люди, вообще не имеющие отношения к этому строительству.
В отличие от этого «одноэтажная Америка» — не столько карта поисков счастья, сколько материальная среда обитания его строителей. Она кажется тем местом, где счастье уже достигнуто. Но это не совсем так. И дети американского среднего класса, и взрослые его члены продолжают это преследование, никогда не останавливаясь на достигнутом. Результат, взятый как чистое пространство вне времени («одноэтажная Америка» = счастье), обладает материальной эстетикой утопии, в этом смысле так же, как и коммунизм на БАМе.
В этом утопия «одноэтажной Америки» или советскости смыкается с пространством идей о счастливом конце, т. е. с невидимыми полями смыслов, которые формируют тяготение. Но карта поисков счастья также формирует стремление к счастью как сюжет. Это еще один своего рода нарратив, который ведет к счастливому концу. Иными словами, то, что я отметил в отношении мотива счастливого финала (счастье как поле тяготения), справедливо и в отношении пространства карты поисков или плана строительства счастья. Эта энергия разлита по материальному пространству и карты, и следов этих поисков. Топография счастья как энергии в пространстве этой материальной среды является, таким образом, топографией эффектов и аффектов этой среды.
Наконец, эти смыслы неотделимы от материальных носителей еще и по-другому. Они неотделимы от фотоальбомов, книг (философских или художественных), фильмов, ТВ-шоу, глянцевых журналов, денег, автомобилей. Даже архитектура, будь то Дворцы счастья или «одноэтажная Америка», выступает еще и носителем идей о том, что такое счастье, носителем смыслов счастья. Подчеркну: быть носителем смыслов — не то же самое, что быть наполненным смыслами как энергией. Смыслы являются не только аффектом этих предметов, но и тем, что переносится этими предметами, как контейнерами в символическом обмене (см. главу Пискуновой и Янкова) между системами рынка, советской индустриальной стройки или моральных и социальных норм семьи и родства. Например, этот обмен происходит, когда смыслы счастья циркулируют как товар и продукт или когда фотоальбом ходит по рукам родственников. По этим линиям передачи смыслов счастья и по линиям их обмена мы и можем видеть историческую диффузию идей о счастье классического века.