Тоска
Шрифт:
– Я не просила у вас сигарету, - она смотрит на мои ботинки, и мне вдруг становится неудобно.
– Я спросила, курите ли вы.
– А я ответил, что нет, - медленно произношу я.
– И что теперь? Это плохо?
– А теперь ничего. Это так, как есть, - и она идет дальше.
– Постойте!
– снова кричу я.
– Кто вы?
Она оборачивается, внимательно смотрит на меня и спрашивает:
– А вы?
Я переминаюсь с ноги на ногу.
– Разве вам интересно, кто я?
– спрашиваю и сам почему-то
Она, наконец, заглядывает мне в глаза и отвечает:
– Нисколько.
И уходит.
Логический аппарат ломается. Я пытаюсь понять, но не могу. Во мне вдруг беснуется ураган и взрывается атомная бомба.
– Постойте!
– в третий раз кричу я.
Она останавливается, но не оборачивается.
– Как вам можно помочь?
– к черту инструкции, кажется это ЧП.
– Я сегодня...- она смотрит по сторонам, как будто сканирует местность на лишние уши.
– Я сегодня разбила любимую копилку. Она была в виде маленькой собачки. Очень тяжелые настали времена. И я подумала - может пора закурить? И вот тут вы.
В этот момент я почему-то заплакал. Хотя было воскресенье, а я плачу по четвергам и иногда по понедельникам.
– Что это вы?
– спросила она подозрительно.
– Я сегодня не должен был плакать, - ответил я сквозь слезы.
Мы обнялись, а через десятилетия умерли в разные дни, потому что нельзя же продумывать все до таких мелочей.
Безосновательно впустую убитые мгновения тяжкого бремени существования
Григорий страдал.
Душой и телом. И даже в пятке у него чесалось страдание.
Ему бы впору к врачу, но так оно ж всё обычно на авось, как-нибудь само.
Григорий страдал. Он не приемлел решительно всё: начиная с собственного имени, и заканчивая волосочком в левой ноздре. Всё было не так. Всё это не то.
Григорий страдал. Даже куриные котлетки перестали быть отрадой. Что уж тут говорить о близких.
Хотя и близких у него было негусто. Вот как страдал Григорий.
Григорий выстрадывал весь последний месяц, был угрюм, нелюдим, но трезв. Над ним без устали квохтали мама с папой: то супчику нальют, то в бар поманят. Но Григорий решительно отмахивался - есть дела поважнее. Пострадать надо вдоволь.
Григорий страдал. Упоенно, с чувством, причмокивая во сне и беспрестанно нарезая лук наяву - так ему нравилось героически сдерживать слезы и громко шмыгать носом.
Григорий страдал. За предыдущие сорок лет он рыдал, быть может, трижды, и то в младенчестве. Но тут такой великолепный повод - день григорьева рождения.
В тот миг Григорий почувствовал себя на рубеже, на пике, вознесённым до небес.
40 лет. Вот уже сколько он прожил. И всё пресно, одинаково, как-то без чувства.
Но ещё 40 впереди, - и это только по скромным прикидкам самого Григория.
Ах, сколько же всего он уже не сделал! Как многое мог совершить.
В неистовстве Григорий начал перебирать упущенные возможности. И как же ему стало ужасно.
А от ужаса стало так хорошо.
Григорий нашёл наконец-то радость - в жалости к себе-любимому, в глухих подвываниях, уткнувшись носом в стену, в демонстративных вялости, подавленности, грусти.
Так прошёл месяц второго сорокалетия Григория.
Первое было бездарно потеряно, но сколько ещё можно не сделать и настрадать во втором.
Мужчина
Геннадий Петрович Герасимов, в мальчишестве Тургеньков, пить не умел ни в одной степени. Это бы и хи-хи, но сам он стеснялся совершенно. И как любой пьяный в определённой фазе он строил из себя повсеместно трезвого, коим не являлся, других обмануть не мог, сам не обманывался, но все делали вид.
Мать Геннадия Петровича - Антонина Шестаковична Нигилистова - Тургенькова по первому мужу и Заборова по четвертому, будучи женщиной властной, в итоге семейных перетрубаций решила себе оставить исконную фамилию.
Сын её не поддержал - решительно сменился на Герасимова, только лишь выскочил из ЗАГСа с той несчастной, что по ряду случайностей и в силу низкокачественного наполнителя черепа сказала ему "да".
Поддерживать в фамильных заделах Геннадий Петрович вообще никого не желал. Впрочем, и себя на весу он поддерживал не без помощи. Это он пить таким образом не умел, что бывало до безобразия входил в конфронтацию с законом тяготения. Сначала тяготел к спиртному, а после - к полу.
История Геннадия Петровича так бы и вырисовывалась слегка отличной от тривиальной, если бы не случай.
По обыкновению своему Геннадий Петрович алкоголевозливал на кухне, сетовал на жизнь кухонным философам и пожинал плоды скромных заработков, переведенных в соленья.
– Вот вы, - говорил Геннадий Петрович, амплитудно размахивая вилкой, - чего боитесь?
– Ну как же, Гена, - отвечал один из кухонных,- все того же, смерти да немощности.
– Вот!
– кричал Геннадий Петрович, неуверенно отодвигая себя от пола.
– Смерти боитесь! Старостью пугаетесь! А оно ведь что? Тлен, все тлен!
– Тлен, то оно, тлен. Да ведь тлен по-польски - это воздух. Тем и дышим.
– Хрумкал огурцом другой собеседливый.
Геннадий Петрович хотел бы и тоже огурцами похрумкать, но вот только рука, схватившая вилку, дрожала так сильно, что он ограничился резким непонятным, но крайне замысловатым жестом.
И тут воцарился гром.
Чуть поутихнув, гром превратился из совершенно невнятного в весьма неприятное - звонили в дверь.
Господин Герасимов, он же Геннадий Петрович, почти уже собрался отскрести себя от стула, когда дверь бесцеремонно распахнулась.