Тот, кто называл себя О.Генри
Шрифт:
Билл засмеялся и махнул рукой.
— Министры и президенты, произнося подобные фразы, думают, что они делают большой комплимент литературе и себе. На самом деле они свидетельствуют только о своей чудовищной наивности и о полном незнании своего народа».
Они распрощались, когда уже рассветало. Билл подошел к фонарю у пакгауза и вынул из внутреннего кармана фотографию.
— Возьмите, полковник, — сказал он. — Это — Маргарэт. Ради нашей дружбы, прошу вас: если со мною что-нибудь случится…
Эль молча спрятал фотографию в свой бумажник. Билл уже уходил, когда
— Послушайте, Портер, насчет этой Луизы Шотт… Вы можете больше не волноваться. Она больше никогда не придет к вам.
— Что вы с ней сделали? Скажите откровенно, Эль. Вы ее…
— О нет. Во всяком случае, это неважно. Вы можете спокойно писать, Билл. Об остальном не беспокойтесь.
В 1909 году вышло сразу три сборника рассказов.
Теперь у Вильяма было все, чего он желал когда-то. Удачный брак. Литературный успех. Иногда даже «лишние» деньги.
Его угнетал только страшный темп работы, который он не мог ослабить из-за договоров с Мэнси и Гилменом Холлом.
И все тяжелее давалось приспособление к требованиям редакций. Его выводило из себя однообразие, бесило то, что писать приходилось все в том же, полюбившемся публике духе. Лишь изредка он мог позволить себе роскошь написать новеллу с плохим концом. Издатели принимали только «хэппи эндс» в его рассказах и не особенно жаловали социальную сатиру.
Он признавался Бобу Дэвису:
Все мы без исключения должны притворяться, лгать и лицемерить — и не время от времени, а каждый день и чуть ли не каждый час нашей жизни. Если бы мы забастовали и решили жить по-новому, то наша социальная машина разорвалась бы от небывалого напряжения и к концу первого дня совершенно развалилась бы. Так же как необходимо нам выходить одетыми на улицу из уважения к ближнему, мы должны врать и притворяться, как бы это ни претило нашему духу.
Фантазия, — говорил он в другой раз, — чудесный дар, посланный нам самим господом богом для того, чтобы хоть когда-нибудь сказать людям правду.
И он писал свои вещи, вкладывая в них все больше блестящей выдумки, но все это было не то. Хотелось чего-то большего и лучшего.
Он сделал еще одну попытку порвать с Мэнси, но издатель снова повысил его гонорар, теперь до пятисот долларов за рассказ.
— Мне сделали очередную инъекцию для поддержания духа, — грустно усмехнулся Билл. — А как хочется написать настоящую, большую, хорошую вещь, чтобы люди читали ее и думали. Хотя бы немножко думали о мире, в котором они родятся, живут и умирают.
Он покачал головой и скомкал письмо. А через день он извинился перед издателем за необдуманный шаг.
Пролетел сентябрь. Ветер завалил небо над Нью-Йорком серыми тучами. Зачастили дожди. Здоровье Билла вдруг резко ухудшилось. Напряжение, с которым он работал последние девять лет, годы скитаний, расшатанные нервы — все это начало сторицей брать свою дань. Врачи посоветовали ему на время покинуть Нью-Йорк.
Сэлли выбрала Эшвилл. Этот городок был похож на Гринсборо их юности. Они поселились в уютном доме с верандой по фасаду, построенном в стиле ферм первых поселенцев. Там, в невысокой
Всю зиму Билл писал рассказы для своих новых сборников, а когда все было написано и разослано по редакциям, заскучал. Целыми днями он сидел на веранде, смотрел на тесную улочку с редкими прохожими и виновато улыбался жене, когда она подходила к нему.
А однажды, когда городок утонул в сером тумане дождя и по улицам, изрытым колесами фургонов, растеклись лужи, он ушел из дому и пропадал где—то до глубокой ночи.
Он вернулся промокший до последней нитки, без шляпы, с полуразвязавшимся галстуком и ввалился в комнату, дико озираясь вокруг. Сэлли подставила ему стул, и он рухнул на него, уронив руки на колени, и по комнате волнами пошел сладковатый перегар кукурузного виски.
Сэлли взяла мужа за плечи и стояла так над ним до тех пор, пока он не поднял голову и не встретился взглядом с ее темными укоризненными глазами.
— Тебе лучше? — спросила она.
— Н… нет, — пробормотал он. — Я не могу больше…
— Чего ты не можешь, милый?
— Нью-Йорк… — сказал он. — Вавилонская блудница…
Тебе плохо здесь, да?
— Дело не в том… — он пытался удобнее укрепиться на стуле. — Дело в том, что я — маятник. Вся жизнь стала огромным маятником. Я написал рассказ «Маятник». Помнишь? М-мак-Клоски… «Пойду, что ли, з-загляну в клуб..»
— Тебе нужно прилечь, — сказала она.
— Ты тоже… не понимаешь… Мне уже не уйти из круга… Не вырваться… Завод дан раз навсегда… Нью-Йорк… прекрасный, проклятый город…
— Слава богу, мы далеко от него.
— Нет, — сказал он. — Нью-Йорк не обманешь. Не стоит даже пытаться…
— Если ты хочешь, мы больше туда не поедем. А сейчас отдохни.
— Нет! — сказал он и выпрямился на стуле. — Кого хватает это чудовище, тот уже никогда не вырывается. Никогда! Холера, чума, проказа — вот что такое Нью-Йорк. Бациллы везде, над всей страной… Сладкая, сияющая зараза… И каждый хочет хлебнуть Нью-Йорка… Я знаю, что говорю… Я сам заражен этим ядом. Без Нью-Йорка я не могу ничего. Я — нуль, прах, ничто… Я — как Антей, которого оторвали от земли… Я — Нью-Йорк, Сэлли… Это страшная штука, но это так…
— Хорошо, — сказала она. — А теперь тебе все-таки нужно раздеться.
Через день они возвратились в столицу. И здесь он сразу ожил, повеселел, будто в тяжелом сыром воздухе содержались капельки влаги из источника вечной юности. Он вспоминал давно забытые анекдоты, насвистывал, каламбурил, он позвонил Гилмену Холлу и пообещал ему «лучший из всех написанных им рассказов»: «Да, да, Гил, самый лучший из всех. Я пошлю вам его недельки через две, ждите. Это будет такая штука, какой вы еще и не видели!» Он достал из нижнего ящика стола все свои записные книжки, разложил их перед собой и делал какие-то выписки и заметки.