Тойота-Креста
Шрифт:
От струи бензина, льющейся в бак, воздух все гуще дрожал и плавился, как оргстекло на огне. Едва машина трогалась и набирала скорость, становилось понятным, насколько плотно то, чем мы дышим, и что есть вещи, умирающие при остановке.
За эти две недели доросло-дозрело все то, что должно было дозреть, и заговорилось с Машей, как раньше не говорилось, – легко и спокойно, будто любовь вздохнула и расправилась на все крыло.
…Чем ближе к аэропорту, тем он сильнее немел, чувствуя, как отдалилась Маша за разлуку, и, когда ее увидел, его и вовсе откинуло на тысячу верст. Другая жизнь сквозила
В серых глазах минеральная зеленца, крупные ресницы едва обозначены тушью. Подстриженные волосы лежат светлым пластом, перелив от русого к белому, опаленному, еще тоньше, просчитанней. Ноги под черной юбкой голые, летние, ремешки туфель плотно оплетают подъем. Ступни небольшие, пальцы собранные, загорелые, ногти темно-брусничные…
Голая рука придерживает чемодан с выдвижной ручкой и латунным замочком.
Опустив ресницы, подставляет щеку, издает понимающий и отстраняющий стончик. Говорит про духоту в самолете. В машине, когда он берется за рычаг автомата, осторожно кладет кисть ему на руку:
– Ты скучал?
– Я чуть не спятил. Мы поедем в твою гостиницу?
– Да, – нежно и обреченно-тихо.
13
Без голливудских телепроектов и Каннского фестиваля, без показа мод в Гостином дворе, без банкета в “Балчуге-Кемпинском”, без прохладного офиса на Ордынке, без лакового немецкого автомобиля, без просторной квартиры на Кутузовском, без банкомата с теплыми и будто ненастоящими бумажками, без светящихся магазинов с фонтанами, барами и боулингами, без сауны с травами и томно лежащими женщинами, без бассейна с неестественно-изумрудной водой…
Без мечты об умном, преуспевающем и нежном, с местом международного журналиста в Вене, без серебристой норковой шубки, без черного брючного костюма, без сапожек с отточенными в шило носами, без тончайших колготок, без телефона с халцедоновой крышечкой, без часиков на ледяном и плоском змеином пояске, без юбки, шелково скользящей по бедрам, без блузки, электрически липкой и искрящей в темноте…
Без тонкой, как струйка песка, серебряной цепочки, без блеска на приоткрытых губах, без тона на веках и туши на ресницах, без грифеля на расчетливо подправленных бровях, без земляничной жвачки в белых зубах…
Без черных туфель с непосильной оплеткой ремешков, без острых каблуков и стальных подковок. Без черного нежного лифчика с двумя заедающими крючочками. Без полупрозрачных и узких трусиков с черным ободком по поясу…
Она лежала в его руках.
И расступилась податливая глубина, и, как в смертные секунды, навеки приблизились и легли рядом дорожным потоком, цветными жилами – синие ирисы, сталь Енисея и ковер тумана, переползающий остров Кунашир с тихоокеанской на охотскую сторону. Протяжной полосой пронесся белый
“Марк” работы Кунихиро Учидо со стойкой “плавник акулы”, и серпантинное головокружение над пропастью вознеслось меловыми пиками в саянскую высь и оборвалось космическим небом, и звезды запылали среди дня и рассыпались по всему телу золотой и колючей осыпью.
И тихо выступили из синевы стена монастыря и кедр с обломанной вершиной,
– Расскажи мне что-нибудь, – попросила она.
И он начал рассказывать про то, как слоисто распластаны пихты на берегу океана и каким йодистым тленом тянет с берега, заваленного японскими поплавками и сетями…
А она уже засыпала, вздрагивая, догорая и тая, как солнце, в своей нежности, красоте, усталости. Губы были приоткрыты небу, как лепестки, и, как лепестки, чуть завиты, он поцеловал их, и они ей не принадлежали и отвечали со вселенской готовностью.
И это прикосновение уже ничего не значило, потому что он давно уже прошел сквозь нее дальше и глубже, туда, где остановилось время и смешалось прошлое с будущим, став настоящим, и все было в ее пелене, налете, тумане, и он глядел на родившийся мир, как сквозь плаценту.
А утром, проснувшись, она не раскрывая глаз и улыбаясь, потянулась, поискала лицом что-то у него в шее, пряча сонный рот, и пробормотала:
– Там, в холодильнике… Возьми два апельсина и лимон, и у меня такая крутилка… Сделай мне, пожалуйста, сок…
Он взял отлитую из лиловатого стекла ручную соковыжималку, похожую на круглый остров с крутым и граненым вулканом в середине. Половинка апельсина вращалась, как солнце, на зубчатом острие, густой сок стекал по лиловому стеклу, и это вдруг напомнило, как мешается на лобовом стекле лимонный омыватель с синим снегом. Снова подошла холодной льдиной его главная жизнь и встала вплотную к солнечному миру его женщины. И в который раз пронзило душу ледяной молнией, и он знал, что этот стреляющий шов никогда не зарастет.
Потом она ела яблоко. Откусывала и жевала совсем медленно, и мякоть рассыпалась с нежным шелестом на мельчайшие шарики, они лопались, и она слушала их шуршание, как музыку, улыбаясь ей, закрыв глаза.
И лежала на боку, чуть согнув колени, в халате, недостегнутом на две пуговицы, видны были бедра с нежнейшими пупырышками, мягкие и прохладные. А когда встала и подошла босиком к окну, больше не отдавались ее шаги грозным дорожным цоканьем, и ноги казались беспомощными, и ступни плоско стояли на полу и никуда не торопились.
Только туфли ждали поодаль, как распряженные черные лошади.
14
– Ты знаешь, что нас пригласили на Саянский карнавал?
– А ты знаешь, что у меня здесь работы на три дня и дальше я целых десять дней свободна?
Они пересекли Хакасию, перевалили через Саяны в Кызыл, а оттуда проехали на самый юго-запад Тувы к хребту Цаган-Шибэту.
Под Абаканом директор заповедника Гена Киселев, старый товарищ Жени, поселил их в коттедже на берегу соленого озера. Они лежали на прозрачной синеватой воде, и она держала их с морской легкостью. А потом сидели за столом, закусывали черемшой и форелью, Гена поднимал стопку и смотрел, прищурясь, на Машу, и говорил, какой же ты все-таки гад, Жека, и спрашивал Машу, не надоел ли он ей со своими машинами.