Тойота-Креста
Шрифт:
Стояли на самом носу. У соседней пары за спинами ветровки дрожали тугими шарами. Нос летел над водой легко и мягко, и слышались только ее шелест и звук ветра. Маша касалась его плечом, и, когда налег ветер, прижалась с вековой простотой и также легко отстранилась, когда порыв ослаб.
Лицо ее ровно светилось в темноте. Вечность прошла с той минуты в аэропорту, когда она посмотрела в телефон, как в зеркальце, и, сверившись с отражением, поцеловала свой образ, втянув щеки и собрав губы выпуклой щепотью. Когда они расслаблено приоткрылись, в их просвете стояло великое разряжение.
Она что-то сказала совсем близко около его лица, и из ее желанного рта чуть нанесло знакомой дорожной горчинкой. Вся жизнь перевязалась, озарилась одним вздохом как живой водой. Мурашки побежали по спине, голову ознобило, огладило наждачной пятерней.
Грянул гудок, и Маша вздрогнула, испуганно открыв на него очи, словно он отвечал теперь за все гудки и разлуки.
Пароход медленно приближался к дебаркадеру. Горели огни. Вырвалась из тьмы лодка, взрыв смугло-желтую волну, гулко пронеслась в узком пространстве. Бросили трап. Впереди неловко пробиралась женщина с сумками. Навстречу выступил крепкий человек в плаще. Они молча приложились друг к другу лицами, он взял сумки и понес к машине.
С берега в гостиницу ехали на такси. Стояли на перекрестке среди одноэтажных домишек. После дождя асфальт равнодушно блестел в синеве фонаря. Круг светофора был крупный и в светящуюся клетку, яркую, мертвую и тоже будто усталую.
В холле гостиницы Маша заполняла карточку. В паспорте ее лицо было моложе и родней какой-то казенной простотой. Он поднял в номер ее вещи.
– Ну все? Я с ног валюсь. До завтра.
– До завтра.
Женя сел к знакомому таксисту.
– Чо за фруктоза? Завалил?
– Рули. Валило…
В гараже белая “Креста” 93-го года казалась еще больше, красивей, женственней. Он поставил заряжаться аккумулятор и пошел спать.
С утра ощущение недосыпа, песочка в глазах только обостряли собранность. Утро было раннее, очень летнее, с лучисто-сыпучим светом и режущей прохладой в тенях.
Медленно выехав на улицу и подправив кресло, он чуть качнул рулем и почувствовал, как крепко, в три зеркала, встала машина в дорогу. Он олил из омывателей стекло и вдохнул запах, лимонный и такой остро спиртовой, что этим дорожным хмелем чуть повело память и озарило почему-то дорогу Владивосток – Красноярск. Как стоит поздней осенью на переезде, и с судорожной старательностью работают дворники, и лимонный раствор мешается с мокрым снегом. И все проползает платформа с какими-то изоляторами, а слева от него спит сменщик по кличке Четыре Вэ Дэ с бритой башкой и волыной в кармане. А в зеркале приближаются две пары узких фар, но это оказываются иркутяне на двух
“Скайликах”, и он вытирает пот, а когда переезжает рельсы, твердо работает подвеска и прыгает, клацая зубами, сонная голова напарника.
А сейчас машина идет совсем ровно, и стоит лето, и, хотя на этом месте вот-вот будет сидеть Маша, надо переложить гигантские рельсы в самом истоке жизни, чтобы ее по-настоящему приблизить.
У гостиницы
Он поднялся в номер, когда она уже выходила. В просвете открытой двери чернел чемодан с выдвижной ручкой и виднелась полузастеленная постель. Маша была чуть невыспавшаяся, глаза казались резче, а влага на веках острей, первозданней. От нее чуть пахло духами и земляничной жвачкой. Другой, химически тревожный, дорожный запах шел от чемодана на колесиках.
– Мы попьем кофе?
– Конечно. И раз уж мы здесь, я тебе город покажу.
– Мы успеем? У тебя еще какие дела в Красноярске? Кроме меня?
– Кроме тебя? – повторил он, словно дожидаясь, пока эти слова доберут смысла. – Да никаких особенно, на Правый съездить. Берег, я имею в виду…
– Плохой кофе.
– Да? Я как-то не задумывался… Мы сейчас монастырь посмотрим.
Машина тихо тронулась, сквозь коричневые стекла дома гляделись сдержанней и глаже.
– А это наличники… Называется “сибирское барокко”.
– Это ты придумал?
– Не помню, может, и я…
– Вообще-то больше на модерн похоже… Странные… Очень красивые… Я таких не видела.
Он остановился у монастыря со стенами, когда-то белыми, а теперь облезшими и такими по-детски низкими, что, казалось, мир за четыреста лет навсегда перерос их. Стена от зубца к зубцу сбегала и взмывала фигурным провисом, но даже через эти провисы настоящее внутрь не переливалось. Кое-где по рыхлому кирпичу лепились березки.
В углу стен косо чернел кедр с обломанным стволом и живым боковым отвилком. Погибший ствол был как отрезан по границе стены, а боковой отстволок уцелел над монастырской землей и темнел живописно и густо.
Рядом с воротами обосновалось целое семейство собак, полуовчарочьей, смешанной породы, особенно нескладными казались молодые, с гладкими вихляющимися хвостами и большими лапами.
– Смотри… – тихо сказала Маша и осторожно взяла его за локоть. – Они не… опасные? – Слово “опасные” она сказала своей скороговорочкой, словно схватив из засады. – Что ты? Я смешно говорю?
– Очень. Видишь этот кедр? Я брата Андрея просил сделать фотографию.
Если б умел, я бы картину написал.
– Какую? – спросила Маша каким-то другим, крадущимся, голосом, и он понял, что они уже вторглись в странное и плотное поле, где слова не сжимались и каждое движение сердца доходило без утечки.
– Стена монастыря. Кедр со сломанной вершиной. Небо. Рваные облака.
Машина с открытой дверью. И человек смотрит на кедр. Только мне кажется, что на кедре не хватает чего-то живого.
– Мне тоже кажется, что… на дереве, рядом с которым ты живешь, не хватает птицы.
– И я бы на него посадил орлана-белохвоста.
Снова раздался теплый, нутряной, сопящий смешок:
– Это такой орел?
– Это такой орел. – Женя заметил, что Машин смешок всегда появлялся, когда говорили о животных, и что они все больше повторяют друг за другом слова. – Что тебя рассмешило?