Трактат о лущении фасоли
Шрифт:
Он себя особо не утруждал. Другое дело, что я вообще не знаю, кто бы сумел превратить эту сборную солянку в оркестр. Учитель обычно бывал подвыпившим, а иной раз едва на ногах держался. Иногда засыпал прямо на уроке. Или брал в руки инструмент, чтобы показать нам, как на нем играют, — и все играл и играл, иной раз до самого конца урока.
Уроки музыки проводились по вечерам в клубе, так что все зависело от того, в большем или меньшем подпитии явится учитель. Если в большем, то примется жалеть какой-нибудь покореженный инструмент: как, мол, можно было так его изранить. Это ведь варварство. Инструмент — он как человек, страдает. Каждая простреленная дыра, каждая
Хотя, может, их как раз из музея и привезли: куда-то надо было определить, вот и решили — в школу. Вы, наверное, помните: тогда всё возили, привозили, отвозили, отсюда туда, оттуда сюда или еще куда-нибудь. Не только инструменты. Машины, животных, людей. Мебель, постель, посуду. Мы иногда ходили на станцию, так товарняки шли один за другим, и все полные. Пассажирские поезда — редко, а товарные без конца. Может, так после каждой войны бывает, всё возвращается на свои места, хотя война ведь и места сдвигает с места, меняет местами, а иные и искать уже не стоит — нет их больше на свете.
Как-то раз пришла машина и привезла арфу, клавесин, виолу да гамба. Мы не знали, что это за инструменты, спросили учителя, а он заплакал. У арфы не было половины струн, в клавесине осталось всего несколько клавиш, а виола да гамба вся в дырках, словно кто-то по ней специально палил. С тех пор мы его полюбили. Только его одного из всех учителей. Хотя, как я уже говорил, он почти всегда был под хмельком или попросту пьян.
Неизменно носил при себе такую плоскую бутылочку. Вот здесь, в нагрудном кармане. Не стеснялся того, что он учитель, не раз бывало — вынет при нас, отхлебнет.
— Простите, мальчики, не могу я без этого.
Все учителя вели себя, как военные, а с нами обращались, как с новобранцами. Кроме него, все ходили в форме, с погонами, хоть и без звездочек, перетянутые армейскими ремнями. Поговаривали даже, что в карманах у них имеются пистолеты. У нас, учеников, тоже была форма, то ли черная, то ли темно-синяя, ботинки, подбитые гвоздями, пилотки, а на пилотках металлические значки — полукруг солнца, обрамленный лучами. Что, как нам объяснили во время политинформации, означало восходящий новый, лучший мир. И мир этот — перед нами. Мы должны научиться только вере, несокрушимой вере. Именно этому нас должны обучить.
Еще нас учили разным профессиям. Каменщика, штукатура, столяра, кровельщика, токаря, слесаря, фрезеровщика, сварщика, механика, электрика и еще нескольким. Каждый мог выбрать, кем он хочет быть. Но не все зависело от желания. Больше — от того, сколько человек брали на ту или иную специальность.
Жили мы в бараках, по бригадам. Во главе бригады — бригадир, старший по возрасту и самый сильный, а над ним в каждой бригаде еще был воспитатель.
Я сначала выучился немного играть на горне и весь год играл по утрам побудку. После побудки — умывание, завтрак, ячменный кофе без молока, хлеб с повидлом. Потом построение в две шеренги на плацу, поверка, приказы. Как правило, несколько человек получали выговор за какую-нибудь провинность. Потом мы шли на уроки, каждая бригада в свой класс, или в мастерские. Два раза в неделю — выход на работы, с лопатами, с кирками, песню запевай...
Чем мы занимались? О, работы тогда хватало. Тем более что в том месте, где располагалась наша школа, несколько месяцев стоял фронт. Мы засыпали бункеры, окопы, воронки от бомб — некоторые такие огромные, вы себе не представляете. Видели? Ну вот. Дороги
Что касается учебы, то были среди нас и те, кто во время войны учился в тайных, подпольных школах. Были и такие, кто окончил семь классов. Но большинство не умело ни читать, ни писать. Кое-кто умел, но разучился, пока война шла. Пока война идет, не только, как читать и писать, можно позабыть. Самого себя забыть можно. Они и забывали. Не знали, откуда они, как их зовут, где родились, когда. Послевоенные оборванцы, я уже говорил: без дома, без отцов, без матерей, зато нередко с нечистой совестью. К тому же все мы были разного возраста — старше, младше, некоторые вообще еще дети. Хотя на самом деле ребенком никто уже не был. Невозможно было остаться ребенком, даже если кому-то и хотелось.
Так что у нас была не обычная школа: отчасти школа, а отчасти эдакая армия для подростков. Как и полагается в армии, мы докладывали, рапортовали, а за малейшую провинность — бегом марш вон до того дерева, иной раз с каким-нибудь грузом. В форме, в огромных резиновых сапогах. Или столько-то отжиманий. А за серьезные провинности — в карцер, на хлеб и воду. И обращаться к учителям полагалось не как в школе — пан учитель, а гражданин учитель, к коменданту — гражданин комендант. Так что мы не чувствовали себя обычными школьниками. И мало кто рвался переходить в следующий класс. Впрочем, особого значения это не имело. Всех уравняли, очевидно считая, что война всех вернула к азам, так что и учили нас с азов.
Может, впрочем, и правильно делали, потому что, если бы вы пришли к нам на урок и услышали, как мы запинаемся, полистали тетради с нашими каракулями, вряд ли смогли бы понять, кто из нас уже окончил какой-нибудь класс, а кто только начинает учиться. Например, несколько уроков подряд мы учились расписываться. Мы ведь даже собственные имена и фамилии с ошибками писали. А уметь писать было важнее, чем читать.
Что касается специальности, я выбрал профессию сварщика. Не знаю, почему мне в голову запала эта сварка. Я никогда не видел, как работают сварщики. Видел только в кузнице, как железо куют. И однажды слышал, что кузнец кому-то сказал: тут, мол, я бессилен, нужна сварка. Но через год оказалось, что для такого количества желающих в школе не хватает сварочных инструментов. А те, что есть, постоянно ломаются. Не говоря уже о том, что часто приходилось ждать, пока привезут кислородные баллоны.
Поэтому меня перевели на электрика. Электриков школа могла выпускать без ограничений, потому что как раз начиналась электрификация села. Как, выбирая сварку, я представления не имел об этой профессии, так и про электричество ничего не знал. Да и откуда? Единственный свет, который был мне известен, — солнце и керосиновая лампа. Правда, дядя Ян говорил, что в городах и на улицах электрическое освещение. О домах и говорить не приходится. Когда дядю Яна спрашивали, что это за электричество такое, он отвечал, что оно светит гораздо ярче, чем керосиновая лампа. Не приходится керосин доливать, стекла чистить, фитиль подрезать: на стене выключатель, поворачиваешь и светло.