Трактат о манекенах
Шрифт:
Отзывался он, только когда обращались непосредственно к нему, и тогда отвечал на вопрос, правда, односложно, как бы нехотя, глядя в другую сторону, да и то лишь если вопрос не переходил пределов круга простых и нетрудных для разрешения дел. Иногда ему удавалось удержаться в разговоре, ответив еще на два-три вопроса, выходящих за пределы этого круга, но лишь благодаря ресурсу выразительных мин и жестов, которые были у него в запасе и благодаря своей многозначности оказывали ему универсальные услуги, заполняя пробелы членораздельной речи и создавая своей живой мимической экспрессивностью впечатление разумного резонанса. Однако то была иллюзия, она быстро рассеивалась, и разговор самым
Да и как можно было продолжать разговор, если, к примеру, на вопрос, сопровождал ли он мать в поездке в деревню, Додо минорным тоном отвечал «не знаю», и то была печальная и постыдная правда, поскольку его память, в сущности, не углублялась дальше нынешней минуты и ближайшей действительности.
Давным-давно, еще в детстве, Додо перенес какую-то тяжелую болезнь мозга; много месяцев он лежал без памяти ближе скорей к смерти, чем к жизни, а когда в конце концов все-таки выздоровел, оказалось, что он в определенном смысле выпал из обращения и более не принадлежит к общности людей разумных. Образование он получил частным образом, как бы pro forma, при весьма предупредительном отношении к нему. Требования, жесткие и неумолимые, когда дело касалось других, словно бы смягчались, когда речь шла о Додо, умеряли свою суровость и становились крайне снисходительными.
Вокруг него создалась некая сфера странной привилегированности, которая ограждала его, словно оборонительный пояс, нейтральная полоса, от напора и домогательств жизни. На всех, кто находился вне этой сферы, неумолимо накатывались житейские волны, и они шумно бродили среди этих волн и иногда в непонятном самозабвении позволяли им подхватить и нести себя; внутри же нее — спокойствие — пауза, цезура во всеобщей суматохе и неразберихе.
Додо рос, и вместе с ним росла исключительность его судьбы; это казалось само собой разумеющимся и ни с чьей стороны не встречало возражений.
Додо никогда не получал новой одежды — только поношенную, с плеча старшего брата. И если жизнь его ровесников была размежевана на фазы, периоды, разделяемые граничными событиями, торжественными и возвышенными мгновениями — именины, экзамены, помолвка, повышение; его жизнь протекала в неизменной монотонности, не замутняемой ничем ни приятным, ни неприятным, так что будущее его представало наподобие ровной, однообразной дороги без происшествий и неожиданностей.
И если кто-то думает, будто Додо внутренне противился подобному положению вещей, то он ошибается. Нет, Додо спокойно принимал это положение как присущую ему форму жизни, без удивления, с деловитым согласием, с молчаливым оптимизмом и устраивался, организовывал детали ее в границах отведенной ему бессобытийной монотонности.
Каждый день по утрам он отправлялся на прогулку в город и шел одним и тем же маршрутом по трем улицам, проходил их до конца и возвращался той же дорогой. В элегантном хотя и поношенном костюме брата, сложив за спиной руки, сжимающие тросточку, он вышагивал неспешно и даже изящно.
У него был вид человека, который путешествует для собственного удовольствия и сейчас осматривает город. И это отражающееся во всех его движениях отсутствие спешки, какого-либо направления или цели иногда обретало компрометирующие формы, так как Додо выказывал склонность к ротозейству: мог остановиться перед дверью магазина, мастерской, в которой что-то колотили и мастерили, а то и перед группой разговаривающих людей.
Его физиономия начала рано созревать, и, странное дело, если
Брови его изгибались великолепными дугами, погружая в тень большие грустные глаза, обведенный синевой. Около носа начинались две глубокие морщины, полные абстрактного страдания и иллюзорной мудрости, и спускались к уголкам рта и даже ниже. Маленькие пухлые губы были страдальчески сжаты, а кокетливая «мушка» на удлиненном бурбонском подбородке придавала ему вид пожилого опытного бонвивана.
Однако его привилегированная исключительность была выслежена, хищно учуяна коварно затаивающейся и вечно жаждущей добычи людской недоброжелательностью.
Так что Додо все чаще во время утренних прогулок находил товарищей, и в соответствии с условиями его привилегированной исключительности товарищи эти принадлежали к особому сорту, но не в смысле дружества и общности интересов, а в смысле глубоко проблематичном и не сулящем чести. Они были гораздо младше Додо, и их притягивали его достоинство и важность; разговоры же, которые они вели, имели особую тональность, веселую и шутливую, а для Додо — и это трудно опровергнуть — приятную и бодрящую.
И когда он шел с ними, возвышаясь на целую голову над их веселой, легкомысленной компанией, то выглядел как философ перипатетик в окружении своих учеников, а из-под маски значительности и печали невольно вырывалась фривольная улыбочка, борясь с трагической доминантой его физиономии.
Теперь Додо опаздывал после своих утренних прогулок, возвращался с них с взлохмаченными волосами, в помятом костюме, однако оживленный и склонный к веселым спорам с Каролей, бедной родственницей, которую из милости приютила тетя Ретиция. Впрочем, Додо, видимо, понимая некоторую сомнительность этих встреч, дома о них никому ничего не рассказывал.
Раза два в его монотонной жизни случались происшествия, своим форматом возвышающиеся над мелководьем будничных событий.
Как-то, уйдя утром, он не вернулся к обеду. И на следующий день не вернулся ни к обеду, ни к ужину. Тетя Ретиция была на грани отчаяния. Но вечером он возвратился слегка помятый, в приплюснутом и криво сидящем котелке, однако веселый и в благодушном настроении.
Историю этой эскапады реконструировать было трудно, тем паче что Додо на сей счет хранил абсолютное молчание. Вероятней всего, заглядевшись на что-то, он забрел в незнакомую часть города, но вполне возможно, что помогли ему в этом юные перипатетики, которые с удовольствием вовлекали Додо в новые, неведомые ему обстоятельства жизни.
Быть может, то был один из тех дней, когда Додо отпускал отдохнуть свою бедную перегруженную память и забывал свой адрес и даже фамилию, даты, которые в другие дни, надо сказать, он помнил.
Так мы никогда и не узнали подробностей этого его приключения.
Когда старший брат Додо уехал за границу, их семья ужалась до трех, верней сказать, до четырех человек. Кроме дяди Иеронима и тети Ретиции, была еще Кароля, исполнявшая в их большом хозяйстве роль ключницы.
Дядя Иероним уже много лет не выходил из дома. С того момента когда Провидение мягко изъяло из его рук кормило сбившегося с курса и севшего на мель ковчега жизни, он вел существование пенсионера на узенькой полоске между прихожей и темной каморкой, что была ему отведена.