Трактат о манекенах
Шрифт:
В длинном, до пола шлафроке он сидел в глубине каморки и с каждым днем все больше зарастал фантастическим волосяным покровом. Длинная борода с проседью (на самом конце почти что белая) обтекала лицо, укрывала щеки, оставляя свободными лишь крючковатый нос да два поблескивающих белками глаза под кустистыми бровями.
В темной каморке, в этой тесной камере, по которой он был приговорен кружить, точно огромный хищный кот, перед стеклянными дверями, ведущими в гостиную, стояли две громадные дубовые кровати — ночные лежбища дядюшки и тетушки, а всю заднюю стену закрывал большущий гобелен, в
Повернувшись спинами, исполненные ненависти лев и дядя Иероним знали о существовании друг друга. Не глядя, они грозили друг другу оскаленной пастью и рыкающим словом. Временами раздраженный лев привставал на передние лапы, грива у него встопорщивалась, и мощный его рык прокатывался вдоль хмурого горизонта.
А иногда дядя Иероним возносился над ним пророческой тирадой, лицо его грозно изменялось от вздымающихся могучих слов, а борода вдохновенно волнилась. И тогда лев страдальчески жмурил глаза и медлительно отворачивал голову, клонясь под мощью слова Господня.
Лев и Иероним наполняли каморку вечной враждой.
Дядя Иероним и Додо жили в этой тесной квартире, как бы не соприкасаясь, в двух разных измерениях, которые перекрещивались, но не совпадали. Взгляды их, встретясь, не останавливались и шли дальше, как у зверей двух разных и отдаленных видов, которые не замечают друг друга, поскольку не способны сохранить чуждый образ, и он насквозь проскакивает сквозь сознание, не способное реализовать его в себе.
Они никогда не разговаривали.
За обеденным столом тетя Ретиция сидела между мужем и сыном, являя собой границу двух миров, перешеек между двумя морями безумия.
Дядя Иероним ел беспокойно, длинная его борода все время попадала в тарелку. Стоило скрипнуть двери в кухне, он тут же приподнимался на стуле, хватал тарелку с супом, готовый бежать со своей порцией в альков, если в дом вдруг зайдет кто-то чужой. Тетя Ретиция успокаивала его:
— Не бойся, никого нет, это прислуга.
А Додо в это время бросал на испуганного отца взгляды, полные гнева и презрения, и недовольно ворчал:
— Ну совсем спятил…
Но до того как дядя Иероним обрел освобождение от слишком запутанных сложностей жизни и получил дозволение укрыться в своем одиноком убежище, в каморке, он был человеком совершенно другого покроя. Знавшие его в молодости утверждали, что его неудержимый темперамент не ведал никаких ограничений, снисходительности и угрызений. Неизлечимо больным он с удовольствием вещал об их скорой неминуемой смерти. Приходя с визитом для выражения соболезнования, он немедленно перед опешившей родней, у которой еще слезы на глазах не успели высохнуть, подвергал резкой критике жизнь покойного. Людям, скрывающим какие-нибудь неприятные и щекотливые обстоятельства своей жизни, громогласно и глумливо напоминал о них. Но однажды ночью он возвратился из поездки совершенно переменившийся, до умопомрачения испуганный, пытался спрятаться под кроватью. А через несколько дней по родственникам разошелся слух, что дядя Иероним отошел от всех своих сложных, сомнительных
По воскресеньям вечером мы все приходили к тете Ретиции на небольшой семейный ужин. Дядя Иероним нас не узнавал. Сидя в алькове, он одичало и испуганно смотрел на наше собрание из-за стеклянной двери. Иногда совершенно неожиданно он в длинном, до полу шлафроке и с гневно вздымающейся бородой выходил из своего убежища и, производя руками такое движение, словно он нас разделял, говорил:
— А теперь умоляю вас всех, сколько вас тут есть: расходитесь, тихонько, незаметно, украдкой разбегайтесь, — после чего, грозя нам пальцем, почти шепотом добавлял: — И так уже всюду говорят: Ди — да.
Тетя Ретиция мягко заталкивала его в альков, а он в дверях еще раз оборачивался и, грозно подняв палец, повторял:
— Ди — да.
Додо понимал, что произошло, медленно, не сразу; лишь через несколько минут молчания и замешательства ситуация в его мозгу уяснялась. И тогда, переводя взгляд с одного гостя на другого, словно уверяясь в том, что вправду случилось нечто забавное, он взрывался смехом, смеялся долго и с удовлетворением, сочувственно качал головой и между приступами смеха повторял:
— Ну совсем спятил…
На дом тети Ретиции опускалась ночь; подоенные коровы терлись в темноте о доски, девки уже спали в кухне; из сада плыли пузыри ночного озона и лопались в раскрытом окне. Тетя Ретиция спала в глубине своей обширной кровати. На другой кровати сидел, как сова, обложившись подушками, дядя Иероним. Его глаза блестели в темноте, борода стекала на поджатые колени.
Он медленно слез с кровати, на цыпочках подкрался к тете. И стоял со взъерошенными усами и бровями над спящей, затаясь, словно кот перед прыжком. Лев на стене коротко зевнул и отвернулся. Проснувшаяся тетя испугалась, увидев его сверкающие глаза и услышав, как он фыркает.
— Иди ложись, — бросила она, отмахиваясь от него, как от петуха.
Дядя Иероним, фыркая, пятился и оглядывался, нервно дергая головой.
В другой комнате лежал Додо. Додо не умел спать. Центр сна в его больном мозгу функционировал неправильно. Он вертелся в постели, дергался, переворачивался с боку на бок.
Матрац скрипел. Додо тяжело вздыхал, сопел, беспомощно вскидывал голову над подушками.
Непрожитая жизнь терзалась, мучалась в отчаянии, металась, как кошка в клетке. В теле Додо, теле слабоумного, кто-то старел без переживаний, кто-то, не обладающий ни каплей сущности, дозревал до смерти.
И вдруг в темноте Додо страшно взрыднул.
Тете Ретиция слетела с кровати, бросилась к нему.
— Что с тобой, Додо? Что у тебя болит?
Додо с удивлением повернул к ней голову.
— Кто? — спросил он.
— Почему ты стонал? — не отступала тетя Ретиция.
— Это не я, это он…
— Кто он?
— Замурованный…
— Какой замурованный?
Но Додо махнул рукой, пробормотал:
— А… — и повернулся на другой бок.
Тетя Ретиция на цыпочках вернулась в постель. Дядя Иероним погрозил ей пальцем: