Треугольник
Шрифт:
Я сжал колено Фатимы. Она перестала дремать я взглянула на меня. Я посмотрел на нее и подумал — почему я с тобой, а не с женщиной, сидящей на соседнем сиденье? Если бы тебя вообще не было со мной, я бы вверил себя другой женщине, которая была бы со мной. Неужели мы желаем чего-то для ближнего? Ведь ближним может стать любой чужой. Обыкновенная условность, которую всегда можно оговорить.
Автобус вышел на открытое пространство, наверху было небо, внизу — земля. Трудно было поверить, что мы находимся на самой высокой точке… Была земля, твердь, не было ни высоты, ни глубины. Было только наше сознание того, что внизу остались храмы, башни…
Я почувствовал одиночество. Автобус притих, и
Неужели где-то теперь они существуют сами по себе?.. Ведь они в своем существовании уже стали частицей нас самих, частью этого автобуса, и если они существуют сами по себе, то уже существуют и для нас. И я помолился: «Живите все, и пусть всем будет хорошо, и каждому будет хорошо, ему же на пользу, размножайтесь, люди и животные, расцветайте, деревья и растения, набирайтесь силы, звери и насекомые, растите, города и села, живите себе на пользу»…
Фатима удивленно взглянула на меня. «Ты что, молишься?» — насмешливо спросила она. «Да», — якобы в шутку сказал я.
Рядом незаметно вырисовывалась гора. Она постепенно поднималась над соседними холмами, и» от уже ее восходящее движение стало могучим — через секунду она стала грозной, и ее чудовищная вершина ушла в облака. За ней появились другие горы, они тоже росли на глазах. Эта гора сдала нас следующей. Повторилась прежняя история. Теперь горы вручали нас друг другу. Гор было много, высоких, очень высоких, старых и мудрых. Они вобрали в себя плоскости и растения, воды и камни, пропасти и скалы… Они возобладали над всем и были созданы из всего… Они были устрашающими в своей суровости. Темнело. И чернота их тел еще более сгущалась.
Мы становились все меньше и меньше у их подножий, скрип в автобусе усилился. Взгляды пассажиров стали испуганными… Один из цыган попытался запеть, исторг несколько звуков, они были тусклые, словно простуженные, какие-то приниженные и бессмысленные перед этими чернеющими возвышениями. Горы все чернели и чернели, становились все тяжелее, занимали высоту, как будто должны были раздавить нас своей тяжестью, своей гордостью… Теперь уже нас не было, они даже не вручали нас друг другу, потому что их было много и они полновластно царили над каждым миллиметром сущего и не сущего. Теперь было трудно представить, что в мире, кроме гор, есть еще другая сила. У их подножий появилась белая река, известная река, воспетая Пушкиным и Лермонтовым.
Казалось, что еще может быть сверх этого?
Но вот в вышине прозвучал какой-то странный голос. У него было много оттенков, но он был цельным, он как будто дрожал и скользил… И самое невероятное было в том, что этот сильный голос был нем, этот наводящий ужас голос был тихим. Он был словно крышей, одеялом, крыльями…
Я внимательно проследил за голосом и увидел его источник — он возник среди черных краев гор, появился из-за них… Это был свет, осмысленный и вдохновенный, явление духа. Я не знаю, что такое свет, физика мне помочь не может. Он был сложнее физики, по ту сторону физики, выше ее законов. Свет был гениален, красив и, самое важное, — добр… Он был словно распахнут и действовал на всех. Автобус стал белой точкой, сверкающей каплей воды в океане земли. Он озарился светом, раскачивался и взлетал, как маленькая мошка. Свет был большой, одновременно воспринимаемый на ощупь. Это был сплошной свет, но в нем различались волны и оттенки цветов. У него было множество белых глаз с белыми зрачками. Белое в белом, белое в белом, белое в белом и так без конца… Он надвигался медленно и с достоинством.
Лицо Фатимы раскрылось в улыбке на свету, она ликовала…
Ликовали и чеховские старики, ликовали цыгане…
Поздно ночью, почти на рассвете, мы достигли города.
Город был незнакомый, но старый и родной. На улице не было народу. Ведь была ночь, хотя улицы были белыми, как во время белых ночей. Город был в классическом стиле, с правильными плоскостями и линиями. Рассвет только наступал, и местами силуэты зданий казались негативными — белое на черном… Несколько зданий напоминали театры — покоем своих украшенных колоннами порталов. Среди белого цвета бросали мягкие отблески крыши и купола зданий — острые, готические — русских и армянских церквей, костелов…
У дверей одной церкви стоял старик в широкополой помятой шляпе. Седые космы торчали из-под нее.
— Здравствуйте, — сказал я ему, и мой голос прозвучал необычно, словно шел от него ко мне.
Вместо приветствия старик пожаловался:
— До сих пор не открыли… Уже семь, а дверь не открывают… Порядка нет…
«Но ведь еще очень рано, — подумал я, — куда там церковь, учреждения открываются самое раннее в восемь…»
И я взглянул на Фатиму — она подумала то же самое. Пока мы шли через город, стало немного светлее.
У другой церкви стояла очередь, видимо, туристы.
— Спроси, за чем они стоят, — сказал я Фатиме.
— Не надо, — проговорила Фатима. — Постоим в очереди, увидим…
Мы встали в хвосте. Через полчаса наша очередь вошла в церковь. Еще минут десять мы стояли внутри. Продавали сувениры. Продавал молодой священник. Он был сонный, зевал, возвращая мелочь. Он вручил нам штампованного пластмассового Христа, и мы пошли по направлению к гостинице.
«Но приходят отцы семейств…»
Послесловие
Агаси Айвазяна хочется цитировать.
«В Чугурети улочки кривые и такие извилистые, запутанные, что даже солнце плутает там долго-долго. Чтобы выбраться на большую улицу, люди поднимались наверх, потом спускались, и все мимо тифлисских дворов. Тифлисский двор не строили, тифлисский двор выдумали фокусники, потом щедрые карачохели обмазали его чихиртмой и бугламой, полили вином и обмели пучком душистой травы — тархуна… Тифлисский двор, как старая мысль, тих и спокоен: на балконах ковры, посреди двора — водопроводный кран… Дворы будто народились один от другого: большие и маленькие — все одного племени, все на один манер…» Тифлис в легкой дымке грустного любования проходит через многие рассказы Айвазяна. И этому, кроме тех лестных для города причин, какие мы могли бы предположить, есть и весьма простое объяснение: писатель родился в Грузии, в Тбилиси прошла его юность, там же в 1959 году вышла первая книга его рассказов…
«С Авлабара видно все. Весь Тифлис с его закоулками: Шайтан-базар, Эриванская площадь, Мыльная улица, Нарикала, церковь святого Саркиса, Сион, греческая церковь… С Авлабара видны дома господ Хатисова, Мелик-Казарова, караван-сарай Тамамшева, театры Тер-Осипова и Зубалова, гогиловские бани… С Авлабара видны зелено-голубые глаза мадам Соломки, белоснежные ноги мадам Сусанны, гордая грудь калбатоно Мэри, вздымающаяся, как фуникулер. С Авлабара видны деньги, которые прячет у себя в тюфяке мелочный торговец Мартирос, видны седые волосы пухокрада Софо, заплаты Верзилы Сако… Да что там — с Авлабара видны Коджор, Борчалу, Шавнабади и… Париж! С Авлабара видны тифлисские свадьбы и похороны, болезни и сны…» И эта медлительная интонация с паузами после каждой фразы — возможность остановиться и подумать, вспомнить, удивиться, обрадоваться, эти имена, названия, подробности жизни, тайны и откровения, — все это вводит тебя внутрь текста, внутрь ситуации, в центр событий и уже не выпускает…