Треугольник
Шрифт:
— Вы же мужчина! Придумайте что-нибудь, — не унималась моя соседка. — Может, найдете того, кто сказал? Пусть теперь скажет обратное.
— Не может… — больше для самого себя умозаключил я.
— А переполошить-то весь самолет сумел!
— Не может, — повторил я. — Неправдой это будет… Он мог сказать только то, что сказал… А обратное он не может… Неправдой это будет.
Моя соседка, опешив, посмотрела на меня. Господи, поняла! Эта женщина удивительно все понимала…
— А что же нам делать? — уныло пробормотала она.
— Кто этот хулиган?! — фальцетом закричал мясистый молодой человек. — Пусть признается!.. Мать его…
Затем и он умолк, и начало проявляться некое мгновение, которое
— Я вижу, вы меня ждете, — раздался звонкий голос в хвосте самолета.
Все оглянулись на голос. У входа в самолет стоял какой-то мужчина.
— Добрый день! — во всю мощь своих легких сказал он и, увидев множество направленных на него глаз, засмеялся: — Вы и впрямь меня ждали? Ну, если так, летим!.. — И прошел вперед, устроился в первом ряду, в свободном кресле за спинами летчиков.
— Теперь можешь лететь, браток, — снова сказал он с беспечностью ничего не ведающего человека. Некоторое время он, пыхтя и сопя, удобно устраивался — как будто располагался у печки. Потом, окончательно утвердившись в кресле, засмеялся и обратился к летчикам:
— Что? Я не прав?..
Его неведение было гениально, велико и всемогуще, оно способно было объять все на этом свете — и мысль, и мудрость, и анализ, и сопоставление, и все это — и вширь, и вглубь.
Лицо пилота тронула улыбка. Он сейчас постеснялся бы думать о чем-нибудь ином и обратился к товарищу:
— Может, полетим, а? — Потом пошутил, отсекая этой шуткой свое прежнее настроение: — Раз он пришел…
— И правильно сделаете, — сказал несведущий пассажир. — Через час долетим… — Потом снова засмеялся и прибавил: — Если на две минуты раньше долетим, ставлю бутылку караунджа… Зангезурского…
Довольный своей шуткой, он посмотрел назад, потом снова на летчиков и произнес:
— Поехали!
И самолет поднялся из-за скал к неведомому простору, который мы зовем небом и цвет которого мы давно уже определили…
Болеро
Напрягая усталые мышцы, Софи вся подбиралась, подтягивалась, старалась не сбиться с ритма, двигаясь по сцене… Едва она успевала стереть пот с шеи и рук, как сразу же ее усталое тело снова становилось влажным, липким… Было особенно неприятно, когда Эдгар, ее партнер, обнимал Софи, брал ее за руки, и их мокрые пальцы сплетались. Тогда Софи сильнее ощущала усталость. Такими же уставшими были все пары. Шел конец спектакля. Желание скорее закончить, избавиться, ощущение усталости как-то возбуждали ее, и это возбуждение — наперекор телу, наперекор усталости — придало ей силы. Ее движения стали более четкими и даже вдохновенными, словно тело ее стремилось подняться над сценой. Софи чувствовала усталость своего ровного в обращении, миловидного партнера и видела его профессиональную, официальную вежливость. И когда он брал Софи за талию и улыбался деланной, ничего не выражающей, рабочей улыбкой, Софи острее ощущала, что они чужие друг другу… И Софи одна танцевала болеро, этот гимн единения, изначальной нераздельности мужчины и женщины, гимн их слиянности. Краем глаза она видела, что все остальные пары так же официальны, каждый погружен в себя, в свои заботы, каждый наедине со своим утомлением, своей отчужденностью. Софи танцевала одна, она говорила каждым движением тела: «Вот это мы, мужчина и женщина, мы вместе. Сила земли, одно тело, начало жизни, сила, сила, сила… Мы вместе, и ничто не может погубить нас… мы вместе, и в этом есть величие, мы созидаем… Смотрите, как возникают одно из другого наши движения, это движения одного тела. Мы идем…
Софи посмотрела в глаза Эдгара и окончательно убедилась в его слабости, она увидела глаза, в которых отражалась лишь вежливая улыбка. «Почему ты так вежлив, почему ты так одинок?»
Лена, танцовщица кордебалета, наверное, радовалась, что после спектакля Гарник не будет ждать ее на улице — она сказала ему, что из-за семидесятилетия Иветты они решили остаться, неловко как-то, ведь один коллектив, ведь им тоже будет семьдесят… Бог ты мой, семидесятилетняя танцовщица! Лена поймала себя на мысли: если ей и так хорошо без Гарника, то стоит ли вообще ему ждать?.. Потом Лена подумала, что сейчас муж жарит яичницу для ее девочки и собирается уложить ее спать. Почему так, бог ты мой… В чем она виновата, что делать, как быть?..
Иветта, старенькая, маленького роста, хрупкая, как птичка, женщина, то в волнении стояла за кулисами, то бежала наверх, в репетиционную, где мадам Артемис и Вардуи Никитична накрывали на стол и где постепенно собирались те, кому больше не предстоял выход на сцену.
Когда Лена, танцуя, при каждом обороте замечала прильнувшую к занавесу Иветту, она улыбалась, опасаясь, как бы не поранить взглядом хрупкую Иветту.
Мадам Артемис, старая балерина, объездившая пол-Европы, солистка Петербургского театра, ныне уже совсем седая, сохранила осанку танцовщицы, несмотря на свои восемьдесят лет. Когда ее движения выдавали в ней бывшую балерину, мадам Артемис вдруг начинала казаться очень молодой и наивной, и можно было подумать, что люди не стареют, а просто изнашиваются.
Хотя ее всегда окружали поклонники и когда-то младший Манташев пил шампанское из ее туфельки, она была недовольна своей жизнью: так и осталась одинокой — блестящая и одинокая, красивая и одинокая, непреклонная и одинокая… Она никого не обвиняла: ни тех, кто покидал ее, ни тех, кто привязывался к ней по своей слабости, вызывая у нее только отвращение. Все они стоили друг друга. И это отлично знала мадам Артемис. Она на все смотрела с улыбкой, считая это законом жизни. Хоть и в одиночестве, но жизнь она прожила без особых страданий, в равной мере без счастья и без горя. Мадам Артемис не огорчалась, когда бывала обманутой, она знала, что покинувшие ее были просто не те, и даже если бы они остались с ней, то были бы ей не нужны, это были не те… «Это были не те» — таков был девиз ее жизни, и это определяло ее характер.
Вардуи Никитична, в противоположность мадам Артемис, как-то инстинктивно стремилась к счастью. Она любила бурно, предваряя и опережая ход событий — вплоть до попыток самоубийства. Куда только ее не заносило вслед за мужчиной: была на фронте, имела ранения в бедро, в живот и после этого танцевала, и опять не могла жить без любимого. Она искала нервно, истерично, и все ее силы уходили на этот роковой порыв… И всегда все кончалось крахом… И в конце концов чувство превратилось у нее в стремление завоевать, отнять… От этой бурной жизни у нее осталась дочь, и она стала для нее опорой. Она наконец сама устала от огромности своих желаний. И порой задумывалась о причине своей усталости, но не могла ее осознать, так же как не могут этого осознать и многие другие женщины.
В репетиционную вбегали балерины, все еще в театральных костюмах — спектакль окончился.
— Скорее, садитесь… — позвала мадам Артемис, — нам помогать не надо.
— И никаких мужчин, — добавила Вардуи Никитична, посмотрев в сторону двери, в которую заглядывали мужчины, идущие в артистические уборные.
Айкуи подошла к мадам Артемис.
— А как быть с Адамом? — спросила она.
— С каким Адамом? — мадам Аргемис не поняла.
— С тем Адамом, что у Долли, — сказала Айкуи.