Треугольник
Шрифт:
Он был прав, я подсознательно чувствовал это, когда говорил, но механизм сработал, и я сказал то, что было давно и прочно запрограммировано:
— Неужели это важно, внешняя сторона… ложь… если мы будем дарить друг другу цветы в такое время, мы только отдалимся друг от друга, поставим барьер вежливости между собой, а нам нужно проникнуться друг другом, понять, наконец…
У моего брата что-то встало в горле, и после того, что он сказал, мне показалось, что он вовсе и не слушал меня.
— Я совершенно одинок, — сказал он.
Это была вторая плетка, я разозлился и одновременно пожалел его, и, оттого что пожалел, еще больше разозлился, ведь это его вина, что он одинок, я давным-давно предсказывал это.
— А кто виноват, что ты одинок? Я все делал для того, чтобы мы не были одинокими, чтобы нам было хорошо, чтобы тебе было хорошо, мне было
— Откуда мне было тогда знать, что все так получится…
— Но ведь я говорил тогда, что так получится…
Я давно уже в конце каждого диалога объявляю: погодите, мол, придет время, и вы скажете: «почем я знал, что так все получится?..»
И снова я почувствовал себя ужасно одиноким и подумал, что человек навеки осужден на непонимание, даже самый близкий человек — и то… Если мы сегодня преподнесем друг другу цветы для того, чтобы спасти мгновение, каждый из нас еще сильнее закупорится, закроется в своей оболочке. В этой страшной оболочке, которая еще более жестока и губительна, чем каменные стены тюремной камеры. Эта оболочка обрекает человека на бессмысленные поступки, и человек действует сам против себя и не понимает этого. Царь Николай I всяческими способами убивал Александра Пушкина, убил наконец и при помощи нескольких жандармов опустил в землю прах поэта. Внук Николая I полюбил внучку Пушкина неземной любовью, и царь и поэт соединились в своих потомках. Мне хочется взвыть: зачем же ты тогда уничтожал прекрасного Пушкина, царь, глупый человек… ну, почему, почему ты не подумал, что можешь когда-нибудь соединиться с ним в одном теле? Ты ведь себе навредил, и потеря твоя куда больше, чем если бы, скажем, ты лишился всего своего государства…
Я выглядывал из окна последнего пушкинского дома, смотрел на канал, и мне делалось все грустнее. Я видел Зимний дворец и площадь, где в свое время выстраивались солдатские ряды — совсем как поэтические строчки на старинном письменном столе рядом со мной. И что было удивительно: царь со своей площади видел эти окна, а из этих окон виднелась холодная площадь, солдаты и царь. Можно было совсем близко заглянуть в глаза поэта, увидеть его нутро.
Я, гость, испортил настроение всем в доме моего брата, брат мой все сглаживал, делал вид, что не помнит вчерашнего нашего разговора, но все равно атмосфера была уже отравлена. И я не мог избавиться от мысли, что вот я приезжаю, живу здесь, порчу людям настроение в эти праздничные дни, а потом беру и уезжаю себе. Все это так, но во мне снова поднялось раздражение против брата — как был бы он счастлив, если бы перед тем, как сделать какой-то шаг, подумал бы и об окружающих, и как это так, что он, добрый и чистый, не понимает других, как же это получается, что он не вырвется из своей оболочки, из этой злополучной оболочки, которая разъедает мир и делает человека несчастным. Эта невидимая оболочка — я представляю себе яйцо, чью скорлупу изнутри продалбливает птенчик, продолбил и высунул наружу головку. Точно так же хотелось мне разбить эту невидимую оболочку, которая обволакивает непроницаемой броней каждого из моих близких: мою мать, отца, брата, мою любимую женщину, мое дитя, моего друга… Эта оболочка, эта невидимая железная оболочка забирает из человека человека, и в результате в одной комнате годами обитают изолированные, несчастные люди.
Когда ты считаешь себя правым настолько, что эта правота раздражает и взвинчивает тебя, в конце концов ты доходишь до другой крайности — ты начинаешь осуждать себя, теперь тебе кажется, что ты во всем неправ, и то, что ты чувствовал недавно, — ошибка. И ты начинаешь унижать себя, ты топчешь себя с тем же пылом, с каким недавно обвинял другого.
Я посмотрел на пожелтевший лоб своего брата и подумал: наверное, у него тоже есть какая-то своя истина, мне захотелось посмотреть на все его глазами, его кровью почувствовать будущее… может быть, тогда я успокоюсь. И что-то внутри меня облегченно затрепетало… Хоть бы я оказался неправ, подумал я… Я медленно повторил движения моего брата, вздернул, как он, брови, почесал щеку, кашлянул, как он, положил ногу на ногу… потом посмотрел на себя в зеркало, чтобы понять, что же видел он, когда смотрел на меня, но у меня ничего не получилось: я сбился, потому что я подумал о тех ошибках, которые совершил мой брат, и о тех страданиях, которые перенес я, о тех бедствиях, которые принес мой брат нашей семье, и о тех усилиях, которые тратил я, чтобы спасти нашу семью и его, моего брата…
И с ужасом я подумал: а может, и я нахожусь в оболочке, ведь я ровным счетом ничего не почувствовал. «Бездарный, — выругал я самого себя, — не можешь хотя бы на секунду стать своим братом, бездарный…»
Потом я попытался стать нашей матерью, я посмотрел на себя как бы со стороны — я был невинный и любимый. Потом я был нашим отцом — и снова я любил себя… потом был своим другом — и я любил этого себя-друга… потом был своим врагом — и снова, снова я понимал и любил себя-врага… был моим ребенком, моим соседом, моим предком, моим потомком — и каждый раз я любил того, кем я был.
Но тут вдруг я поймал взгляд брата. И онемел. Я сам, я тоже — находился в оболочке, и, пожалуй, в этом-то и крылась тайна одиночества моего брата.
Я вышел из дому и побрел вдоль набережной. Сверху сеял дождь вперемешку со снегом, и окна старого Петербурга, холодные и задумчивые, были обращены к нам, но смотрели внутрь, в себя, и видели свой мягкий, свой теплый, свой — свет.
Рыба в кувшине
Шераник, сколько ни придешь, принеси рыбу… [37]
37
Надпись на работе известного армянского средневекового миниатюриста Маргаре.
Весь мир был погружен в холод и молчание… Из Ахпатского ущелья поднимался холодный пар и застывал на устах художника Маргаре. Под снегом неприметно дышала деревня Ахпат, и в монастыре замерзал Маргаре. Он грелся у мангала, но холод был в самом теле, не подвластный ни холоду, ни теплу мирским… Ничему не подвластный, защищенный от холода холод. Это был его собственный холод и не имел ничего общего ни со снегом, ни с тишиной, ни с чем и ни с кем во всем мире…
Возможно ли оборониться от собственного холода, от собственных дум… Мысль, как топор, кромсает мозг, ползет по извилинам, как крот, там, где тесно ей, на секунду останавливается, взбухает, хочет все вокруг взорвать ко всем чертям… а устав, примостившись где-нибудь, перестает беспокоить, с коварной улыбкой закрывает глаза и, казалось, затихает, но это она только на время, это она просто-напросто собирается с силами, и пробуждение ее бывает ужасным, нет ничего страшнее ее пробуждения. Набрав силу, она вновь устремляется по жилам, по сосудам, но ведь все это, все это — прошлое и будущее и ничего общего не имеет с настоящим — с самим Маргаре.
Что-то черное, непонятное, гнетущее овладевает телом Маргаре, подступает к сердцу, подкатывает к горлу. Сердце сжимается, болит, дышать становится нечем… «Господи всевышний, убей ты эту мысль, ты видишь, не моя она, и откуда она взяла свое начало, из какой дали, я не знаю, и куда она стремится, куда хочет дойти, я тоже не знаю, и с кем это она сводит счеты, я не знаю, не знаю…» — бормочет Маргаре.
— Убей же, создатель, эту мысль, что душит меня, что сдавливает мне шею, как виселичная петля, но почему-то до конца дело не доводит… Есть ли у нее первопричина? Пожалуй, что нет. Но ей нужна Причина для того, чтобы прийти в действие и начать мало-помалу играть с телом и душой.
— Главное — это мысль, ее большое тысячелетнее течение, которое не знаешь где, в какой дыре сейчас и что решает, намечает для себя…
Маргаре выглянул на улицу. «Молю тебя, моя мысль, оставь меня в покое… Я могу унижаться, могу встать перед тобой на колени, но только оставь, оставь меня в покое… я умираю из-за тебя… ты убиваешь меня так жестоко. Я знаю, ты часто даешь помять мне, что ты моя судьба… ты действуешь в паре с Причиной, а Причину ты сама и создаешь или же вы вместе родились, одновременно… Но послушай, ты бессмертна, вечна, а тело мое бренное, мгновенье только живет и, слепое, что может оно?.. К кому же мне обратиться?.. К Богу? Но где он — в тебе или в Причине, что питает тебя? Причина, прошу тебя, прости, пожалей меня, отпусти мне мои грехи, если я виновен, прости грехи моих предков, если за ними значатся грехи… Я могу броситься отсюда в ущелье. Это нетрудно. Но ведь это не спасенье, потому что мысль моя не кончится, не умрет… Причина, уничтожь себя, будь добра, или уничтожь мою мысль и существуй сама по себе».