Треугольник
Шрифт:
Этот город (или село) и впрямь удивителен. В центре его — небольшая площадь, как, впрочем, и во многих других городах и селах; все главные улицы, лучеобразно расходящиеся от этой площади, устремляются высоко вверх и там переходят в зубчатую горную цепь. Вместе все это образует нечто похожее на воронку, края которой имеют вид пилы. На двух из этих каменных зубцов стоят церкви, на остальных пасутся овцы.
Убраться, удрать отсюда почему-то казалось мне делом нереальным. Словно я был обречен терпеть весь век гнетущую скуку этой каменной воронки… На станцию автобус отправлялся в три часа ночи, да и то раз в два дня, поезд отходил в пять часов ночи, да и то в три дня раз… Желание
Должно быть, меня уже знали все жители. Каждое утро я начинал свой путь с площади, оттуда поднимался на гребень одной из гор, и если приросшие, пригвожденные к площади фигуры лениво поворачивали головы в сторону гребня, где улица обрывалась и где показывался я, то через несколько часов они поворачивали головы в сторону гребня другой горы, потому что я показывался уже там.
Темнело рано, темнота приходила вместе с холодом, улицы делались еще пустыннее, иногда мне попадались мрачные существа, подозрительно косившиеся на меня.
В селе (или городе) рынка не было, и я питался в столовой гостиницы. Я исходил уже все улицы; побывал уже и на кладбище; там были хорошо отесанные плиты, бросались в глаза хачкары — каменные кресты; на одной могиле росла виноградная лоза, могила была огорожена ржавыми спинками железных кроватей.
После обеда сразу наступал вечер, и холод становился удручающим. Возле площади было что-то вроде кинотеатра, где я, коротая время, смотрел забытые, старые фильмы…
Мне необходимо было выйти к трем часам ночи на площадь, сесть в автобус и поехать на станцию — только и всего. И я, как ни странно, не мог, не верил, что могу решиться все это сделать…
Я подолгу смотрел на поднимавшиеся вверх улицы, на церкви, видневшиеся наверху, и уже не взбирался туда, на макушки гор, а, поглядев на них, возвращался в гостиницу…
Я выпил стакан чаю, и одетый в засаленную куртку официант, он же повар и вообще всему делу голова, почему-то попросил у меня паспорт, хорошенько рассмотрел его и вернул. Я выпил еще чаю, слегка отогрелся, сказал «спокойной ночи» и побрел в свой номер.
Под самым потолком висела загаженная мухами лампочка — и свет был тусклым. Я вскочил на стул и попробовал стереть с нее полотенцем грязь. Грязь засохла, и стереть ее почти не удалось. И все же мне показалось, что в номере стало чуть светлее. И в чем был — в шерстяных носках и верхней рубашке — я влез под одеяла, бросил на них еще и матрац с соседней кровати и попытался почувствовать себя защищенным.
Стекло моего окна было замазано кое-как, и от ветра все время вызванивало. Казалось, ветер врывался в комнату, и оттого приятное ощущение слабого тепла моей постели усиливалось… Я понимал, что мне нужно встать и как-то укрепить стекло, но я этого не делал, откладывал на потом. Иногда я вставал и подходил к окну, но делал это мысленно, и значит — оставался лежать; получалось, точно в какую-то игру я играл. Мне любопытно было узнать, когда я действительно подойду к окну и как это произойдет. Все мои движения совершались в моем мозгу так, словно я двигался на самом деле, и мне трудно было представить себе, какими же будут или должны быть эти мои движения в действительности… Наконец я вышел из состояния оцепенения — встал и подошел к окну. В окне я увидел себя, протянул руки к стеклу и — оторопел. Видневшаяся в нем фигура была выше меня. Глаза были большие и внимательно на меня смотрели. Я припал лбом к стеклу, подышал на него и убедился — голова смотрела снаружи, она была не моя. И я подумал — бежать, немедленно бежать, и мной овладели все постыдные чувства, и это было отвратительно. Должно быть, от страха я не смог отойти от окна — и вгляделся. За стеклом вырисовывался голый человек. Я отпрянул, но тотчас же выругал себя и снова припал лицом к стеклу. Человек исчез. Я успокоился, отошел от окна и снова увидел в стекле висевшую под самым потолком тусклую лампочку и мое обыкновенное, небритое, недоуменное лицо.
«Игра воображения», — заключил я и лег в постель.
Проснулся от утреннего холода. За окном все белело — улицы, церкви: ночью шел снег.
Глазам сразу же предстало ночное видение. Однако утро выдалось такое белое и было таким ясным, четким, предметным, что видение это показалось мне нелепостью, обрывком сна.
Я все хотел выпростать из-под одеял руки и не мог, но спустя некоторое время в коридоре раздались голоса, и это заставило меня встать…
Горячего завтрака в столовой не оказалось, и я удовлетворился хлебом, сыром и чаем. Просидел я довольно долго, прикладывал озябшие пальцы к стенкам стакана, посматривал на покрытые скучными пятнами стены, на выставленный в буфете рокфор и, размышляя, пришел к заключению, что вечность, вероятно, не что иное, как вот этот сыр, этот неряшливый буфетчик, и наступивший день, и грядущий вечер… Буфетчик долго не спускал с меня заспанных глаз, потом смахнул с моего стола крошки хлеба и спросил:
— Какой у тебя номер?
— Сорок третий, — ответил я нехотя, перехватив его взгляд и машинально выдвинув ногу вперед; был убежден: что бы я ни сказал, он не поверит; скажу, что жизнь хороша, не поверит, скажу — нехороша, опять-таки не поверит.
— Сорок третий, — повторил я и собрался встать и уйти, но встал я только мысленно, так же мысленно направился к дверям и вышел.
Он натянул перед собой свое полотенце — точно так, как отмеряют ткань, и приблизил его ко мне:
— Такую ногу ты видел?
— Есть баскетболисты ростом в два метра и тридцать сантиметров. У них ноги приблизительно такие.
— Ты видел?
— Видел.
— Я не видел, — не поверил он мне и, обернувшись к окну, указал рукой на улицу.
— Сегодня утром наш хромой набрел на следы чьих-то ног, — тянутся до самого верха горы. Я сказал — твои. А? Следы большие. Теперь вижу: не твои. Хромой подумал, что медвежьи. Следы дошли до макушки горы и пропали…
Я вспомнил вдруг случившееся ночью, чуть было не заговорил об этом, но сдержался.
— Медведи же не обуваются, — сказал я.
— Да, ноги были босые.
— Значит, кто-то босиком шел по снегу?
— Медведи иногда проведывают нас, спускаются с гор. Но я подумал, что следы скорее всего твои. Ведь здесь только ты добираешься до самого верха гор… — И он захохотал, сразу подняв на смех и мою позу, и бессмысленность моего появления на свет, и бесцельность моего существования, и то, как я был одет, и все, все…
— Смешно?
— Да нет… Отчего же?.. Кроме нашего хромого пастуха, у нас никто так часто не взбирается на эти горы. И притом он только на одну макушку взбирается, а ты за день успеваешь на всех побывать.
Я понял, каким смешным казался я окружающим, и почувствовал себя лишним, ненужным. И теперь я и сам признал себя действительно смешным: то на этой горе вырастаю, то неожиданно — на другой.
— Хочу получше увидеть ваш город… здесь удивительные улицы… церковь с пятнадцатого века стоит… — пробормотал я под нос, как бы оправдываясь. Потом промямлил что-то о готическом стиле, о персидских фресках, отчего глаза буфетчика приняли другое выражение.
— Ты по церковной линии приехал?
— Нет, — сказал я растерянно, — просто интересуюсь.