Три минуты молчания. Снегирь
Шрифт:
– Я разве о себе? Мне за вас обидно. Хоть бы вы паниковали, я уж не знаю…
– Это зачем? – спросил Шурка. Он поглядел на Ваську Бурова. – Мы с тобой плавали, когда сто пятый тонул?
– Ну!
– Так у них же лучше было. И нахлебали поменьше, и движок хоть не совсем скис. А всё равно не выгребли. Так об чём же нам беспокоиться?
– Не об чем, так ходи, – сказал Серёга.
– Отыграться надеешься? – Шурка спросил злорадно. – Не отыграешься.
– Просто слушать вас противно! – сказал Димка.
– А не слушай, – ответил Шурка.
Васька Буров вздохнул – долгим, горестным вздохом, – встал посреди кубрика, ни за что не держась, стащил промокший свитер, нижнюю рубаху. Он, верно, был когда-то
Димка на него глядел сощурясь и скалился:
– Пардон, кажется, состоится обряд надевания белых рубах?
– Ох, – сказал Васька. – Белая, серая… лишь бы сухая. А у тебя что – своей нету чистой? А то могу дать.
– О нет, спасибо.
Васька надел рубаху – она ему была чуть не до колен, – откинул одеяло и лёг. Вытянулся блаженно. Димка встал с комингса, глядел на него, держась за косяк.
Васька сложил руки на груди, сплёл пальцы:
– Бичи, кто закурить даст?
Шурка ему кинул пачку.
– Ох, бичи, до чего ж сладко! – Васька глотнул дыма и выдохнул медленно в подволок. – Я так думаю, мы носом приложимся. Оно и лучше, если носом. Никуда бежать не надо, ни на какую палубу.
Димка сплюнул, пошёл из кубрика, грохнул дверью.
А я смотрел на Васькино лицо, такое успокоенное, на Шурку с Серёгой, на четыре переборки, где всё это с нами произойдёт. Вот та, носовая, сразу разойдётся – и хлынет в трещину. Из двери ещё можно выскочить, но это если у двери и сидеть, – из койки не успеешь. Нет, нам не очень долго мучиться. Может быть, мы и подумать ни о чём не успеем. У берега волна швыряет сильнее, скала в обшивку входит, как в яичную скорлупу…
Так, – я подумал, – ну, а зачем всё это? За что? В чём мы таком провинились?
Я даже засмеялся – со злости. Шурка с Серёгой взглянули на меня – и снова в карты.
А разве не за что? – я подумал. – Разве уж совсем не за что? А может быть, так и следует нам? Потому что мы и есть подонки, салага правду сказал. Мы – шваль, сброд, сарынь, труха на ветру. И это нам – за всё, в чём мы на самом деле виноваты. Не перед кем-нибудь – перед самими собой. За то, что мы звери друг другу – да хуже, чем они, те – если стаей живут – своим не грызут глотки. За то, что делаем работу, а – не любим её и не бросаем. За то, что живём не с теми бабами, с какими нам хочется. За то, что слушаемся дураков, хоть и видим снизу, что они – дураки.
В кубрике всё темнее становилось – уже, наверное, садились там аккумуляторы, – а Шурка с Серёгой всё играли, хотя уже и масть было трудно различить.
– Ничего, – сказал Шурка. – Сейчас у тебя нос будет свечой, хоть совсем плафон вырубай.
Он скинул карту и спросил:
– Васька, тебе кого жалко? Кроме, матери, конечно.
Васька, с закрытыми глазами, ответил:
– Матери нет у меня. Пацанок жалко.
– Бабу не жалко?
– Не так. Да она-то мне не родная. Маялась со мной, так теперь облегчится. А пацанки мне родные и любят меня. Вот с ними-то что будет?.. Но вы не спрашивайте меня, бичи. Я молча полежу.
– А мне бабу жалко, – сказал Шурка. – Что она от меня видела? Только же записались – и уже лаемся. Перед отходом и то поругались.
Серёга скинул карту и сказал:
– Ну, это по-доброму. Это ревность.
– Да и не по-доброму тоже хватало… А тебе – кого?
– Многих, – Серёга ответил мрачно. – Всех не упомнишь.
– А тебе, земеля?
Кого же мне было жалко? Если мать не считать и сестрёнку. Корешей я особенных не нажил… Нинка, наверно, заплачет, когда узнает. Хоть у нас и всё кончилось с Нинкой, и, может быть, ей с тем скуластеньким больше повезло – всё равно заплачет, это она умеет. Вот Лиля ещё погрустит. Но утешится быстро: я ведь ей ничего не сделал – ни хорошего, ни плохого. Лишь бы эти письма не всплыли, в куртке. Ну, простит она мне, раз такое дело, да и ничего там не было особенного, в этих письмах, не о чем беспокоиться. Клавке – и то я больше сделал: нахамил, как мог… Чего-то мне вдруг вспомнилась Клавкина комната – шкаф там стоял с зеркалом, полстены занимал – и высоченный, чуть не до потолка, и ещё картинка была из журнала – как раз над кушеткой, где она этой Лидке Нечуевой постелила. Что ж там было, на этой картинке? Женщина какая-то на лошади – вся в чёрном, и лошадь тоже чёрная, глазом горячим косит, слегка на дыбы привстала, даже чувствовалось, что храпит. А к этой женщине тянет руки девчушка, – с балкончика или с крыльца, но в общем через каменные перила, – славная девчушка, и она вся в белом, а волосы – чёрные, как у матери. Да, скорее всего это мать и дочка – уж очень похожи. Вот всё, что вспомнилось, – больше-то сама Клавка меня тогда занимала. Такая она уютная была в халатике, милая, всё так и загорелось у ней в руках, когда мы к ней вломились. Другая б выставила, а она – лидкину постель тут же скатала, быстро закусь сообразила и выпить, и ещё мне стопку поднесла персонально, когда я на пол сел у батареи… Бог ты мой, а ведь эта комнатёшка, где мы гудели, одна и была – её, она ж ещё шипела на нас: «Тише, черти, соседей перебудите!» – и всё, что я видел, вот это она и нажила. Экая же, подумаешь, хищница, грабительница!.. Да, неладно всё как получилось с Клавкой! Мне вдруг стыдно стало, так горячо стыдно, когда вспомнил, как она стояла передо мной на холоде с голыми локтями, грудью. Что, если она и вправду не виновата ни в чём? А если и виновата – никакие деньги не стоили, чтобы я так с нею говорил. Что же она про меня запомнит?..
– Девку мне одну жалко, – я сказал. – Обидел её ни за что.
– Сильно обидел? – спросил Шурка.
– Да хуже нельзя.
– Не простит она тебе?
– Не знаю… Может, и простит. Но забыть – не забудет.
– А хорошая девка?
– И этого не знаю…
Я встал, пошёл из кубрика.
У соседей дверь была полуоткрыта, и там тоже лежали в койках, под одеялами, одетые в чистое, и курили. Ко мне головы никто не повернул.
Наверху, в капе, Алик выливал воду из сапога. Димка его держал за локоть. Я к ним поднялся. Димка взглянул на меня и оскалился:
– Тоже деятели, а? Комики!
– Не надо, – попросил Алик. – Кончай.
– Что, у самого коленки дрожат?
– Ну, дальше? Что из этого?
– Ничего, – сказал Димка. – Как раз ничего, друг мой Алик. Всё естественно. Когда есть личность – ей и должно быть страшно. У неё есть что терять. Вот, китайцам, наверное, не страшно. Они – хоть пачками, и ни слова упрёка.
– Кончай, говорю.
– Нет, но где же всё-таки волки? Я думал, они будут спасаться на последнем обломке мачты.
– Ты погоди, – сказал я ему, – до обломков ещё не дошло.
– Ах, ещё нужно этого дожидаться?
Что мне было ему ответить? Я и сам так же думал, как он.
– С тобой это было уже? – спросил Алик меня.
– Ни разу.
– Поэтому ты и спокоен. Не веришь, да?
– Какая разница – верю я или нет. Чему быть, то и будет.
– А я всё-таки до конца не верю.
– Счастлив ты. Так оно легче.
Его будто судорогой передёрнуло. Я пожалел, что сказал ему это. Ведь такое дитя ещё, в смерть никак не поверит. Я-то вот – верю уже. Меня однажды в драке, в Североморске, пряжкой звезданули по голове – я только в госпитале и очнулся. И понял: вот так оно всё и происходит. Мог бы и не проснуться. Смерть – это не когда засыпаешь, смерть – это когда не просыпаешься. Вот с тех пор я и верю.