Три повести о любви
Шрифт:
«Сейчас разденусь!» — ответил он, прижимая ее руку к щеке и губам.
«Кто она?» — спросила мама.
«Самая красивая — раз, самая добрая — два, — загибал он распухшие от частых стирок мамины пальцы, — самая умная — три…» На руке оставалось еще два пальца, и Ипатов загнул их со словами:
«И тэ пэ, и тэ дэ».
«То, что она самая-самая, я не сомневаюсь, — ласково отозвалась мама. — Но мне хотелось бы знать о ней что-нибудь более определенное?»
«Зачем? Разве так уж существенно остальное?»
Мама улыбнулась:
«Она —
«Так», — ответил Ипатов.
«И все же у этого самого-самого, — продолжала мама, — я почему-то думаю, есть имя… Оно, это самое-самое, где-то живет, учится, имеет родителей…»
«Мамуль, чьи это были стихи?» — попробовал перевести разговор на другое Ипатов.
«А… это Волошина!» (Стихов она помнила ничуть не меньше Вальки Дутова, может быть, даже больше. Устроить бы между ними поэтический турнир.)
«Так кто же она?» — Нет, заговорить маме зубы практически невозможно.
«Существо противоположного пола», — улыбнулся Ипатов.
«Да? — мама прямо-таки артистически спародировала удивление. — Это, знаешь, в немалой степени расширяет мое представление о предмете!»
«Ну зачем тебе ее анкетные данные? …Ну хорошо, — наконец сдался он. — Моему предмету девятнадцать лет, он учится на нашем курсе, зовут его Светлана, с родителями у него тоже полный порядок: папа почти адмирал, мама почти адмиральша. Так что у тебя есть шанс породниться с ними!»
«И как, очень серьезный шанс?» — в голосе мамы послышалась явная озабоченность.
«Не знаю, — пожал плечами Ипатов. — Если бы это зависело только от меня…».
«Вот как? — мама внимательно посмотрела на него. — Ты не очень уверен в ней?»
«Понимаешь, — Ипатов даже привстал, — она необыкновенно хороша! Такие, как она, рождаются раз в сто лет!»
«Но если немножко чаще, — заметила мама, остановив на нем свои смеющиеся глаза, — тоже неплохо».
Ипатов рывком соскочил с постели:
«Я ведь не мальчик, которого берет оторопь при виде каждой смазливой мордочки! Вот этими своими ходулями я обошел пол-Европы и попутно с основным делом, как ты знаешь, всласть нагляделся на вашего брата. И если я говорю: «Хороша!» — то так оно и есть!»
«Против такого аргумента трудно возразить, — рассмеялась мама. — Когда же ты нас с ней познакомишь?»
«Хоть завт… — и осекся, словно только что увидел окружающее его убожество: доживавшие свой век стулья; кресло, у которого не хватало одной ножки и во все стороны выпирали пружины; железную кровать, купленную за тридцатку на барахолке; старый стол, накрытый центральными газетами… И с кислым видом уточнил: — Когда представится возможность…»
«Ты только предупреди нас заранее. — Мама, по-видимому, заметила его растерянность. — Я наведу марафет!»
«Тут — марафет?! — заорал Ипатов. — Да все это надо вывезти на свалку и сжечь!»
Из-за
«Аня, может быть, перенесете разговор на завтра?»
«Т-с-с! — сделала мама знак молчания. — У меня уже есть идея, как все расставить…»
«Расставить?» — зашипел Ипатов.
«А что? Будет очень мило!» — в голове мамы уже шла работа, как скрыть это ужасающее убожество.
«Делай, что хочешь!» — Ипатов махнул рукой и стал раздеваться.
Обдумывая перестановку, мама присела на стул посреди комнатки, сложив обе руки ладошками между коленями.
«Интересно, сколько времени?» — вдруг спохватилась она и поднялась.
«Сейчас!» — Ипатов полез в карман брюк и… смутился, вспомнив, что «Гайнц Плюм» уже третий день верой и правдой служит новому хозяину.
«Куда же их положил?» — зардевшись от вранья, произнес он.
«Спокочи ночи, Костик-хвостик!» — пожелала ему на сон грядущий мама и скрылась за дверью.
Ипатов забрался под одеяло. Ни в одном глазу не было сна. Впечатления от прошедшего дня с его крутыми, почти безумными поворотами, праздничные мысли о завтрашней встрече, полные смятения думы о будущем, смешавшись, прямо-таки разрывали Ипатова на части. Он не находил себе места, без конца ворочался на своей узкой, провисшей, жалобно постанывающей кровати; подушка, которая все время мешала ему найти удобное положение, вскоре оказалась на полу…
«Она моя, моя, моя! — неистово и удивленно твердил он вполголоса. — Вся, вся моя! С головы до ног! — И тут же в сомнении спрашивал: — А ты уверен в этом? — И отвечал в яростном исступлении самому себе: — Да, да, да! Она же ни разу не дала почувствовать, что я позволяю себе слишком много! Какое еще требуется доказательство, что она меня любит?»
Господи, а вдруг ничего этого не было? Приснилось? Померещилось? Но какое надо иметь воображение, чтобы как наяву ощутить все это: и ненасытную неутолимость поцелуев, и нежную бархатистость шеи, и травяные запахи волос, и холмик груди, опрокинутый в его ладонь, и теплоту коленей, и ласковость нежных и добрых рук!
Они бы пошли и дальше, если бы не эта замызганная и вонючая черная лестница, где пахло мочой и под ногами хрустела яичная скорлупа, где только кошкам самое место крутить любовь. Как хорошо, что они вовремя спохватились.
До чего славная штука — жизнь! Прожита всего лишь треть ее… А может быть, и меньше? Если повезет, можно дожить и до восьмидесяти, до девяноста, и даже сто не предел. Судя по этой трети, он счастливчик каких мало! Перво-наперво, уцелеть в такой войне. Мало того, что уцелеть самому, но и не потерять родителей. Затем, поступить в один из лучших университетов страны, заняться любимым делом. И наконец — встретить е е…
За стеной размеренно и неторопливо пробили часы. Четыре. Всего каких-нибудь пять-шесть часов осталось до встречи. Нетерпение сжигало его изнутри…