Три повести
Шрифт:
— Доброго здоровья, — сказал Макеев, опуская на пол мешок.
Ему ответили:
— Здравствуйте.
Старуха остановила колесо прялки и оглядела поверх очков пришедшего. День еще не разгорелся и за окнами было сине, а уже добрый жар рдел в печи, растопленной еще на рассвете.
— Да вы сидайте, — сказала старуха с осторожным сочувствием: она знала эту породу гордых, никогда не признающихся в усталости мужчин. — Може, поснидаете?
Он вдохнул кисловатый крепкий запах борща из печи.
— Совестно объедать вас, мамо… народу много ходит, на всех не напасешься.
Но она уже отставила
Им поставили глубокую миску борща и нарезали хлеба. Колесо прялки уже не крутилось. Старуха стояла поодаль, придерживая правый локоть своей руки, которой подперла подбородок, и жалостливо смотрела сквозь старенькие, с веревочной петелькой очки, как согреваются девочки и рослый, похожий на ее, сына, мужчина. Точно выпитый спирт, побежал сначала в ноги, потом в руки крепкий борщ. Они поочередно опускали ложки в миску, и Макеев незаметно придвигал гущу девушкам.
— Вот спасибо вам, мамо, — сказал он, насытившись. — Горячего, я неделю не ел.
— Ишьте, ишьте… еще подсыплю, — ответила она.
Согнутая почти под углом, только изредка распрямлялась восьмидесятилетняя эта старуха, и тогда было видно, что она была красива и статна в молодости.
Макеев свернул папироску и подсел к печной тяге, чтоб не надымить в хате.
— Ну, а вас как зовут? — спросил он погодя черненькую девушку: только теперь, когда сняла она с себя бабий платок, он увидел, как она непомерно худа.
— Меня? — Она на мгновение запнулась. — Меня зовут Римма.
Что-то настороженное и даже враждебное прошло по ее лицу и вместе с тем жалкое, точно она ожидала удара. Он минуту молчал и курил. Девушки все еще присматривались к нему и даже переглянулись между собой, как бы спрашивая друг дружку: можно ли доверять этому случайному спутнику?
— Мы ведь только немножко отдохнем и пойдем… здесь, ближе к Харькову, немцы все отбирают. Лучше ночью идти…
Девушка не договорила.
— Ну что же, — сказал Макеев, — может, вместе и пойдем.
Они обе вдруг оживились.
— А в Харькове можете прямо к нам… — сказала та, которую звали Ириной, — если захотите, конечно.
Гордость и непокорность были в ее крупных ноздрях и в складочке между бровями.
— Там посмотрим, — ответил он уклончиво. — Вы отдохнули бы, девочки. Устройте их, мамо, на печку.
Он остался сидеть за столом, подперев голову. Тепло в хате после непогодливой ночи размаривало.
— Вы, наверное, тоже устали порядком… — сказала с печи сонным голосом одна из девушек.
Но он не ответил ей. Сверчок в углу завел свою волшебную серебряную машинку. Что он ткал? Какие-то льющиеся на изломах, как парча, покрывала для бабочек? Макеев вдруг улыбнулся сам себе — от тепла, от мира обретенного крова после жесткой, в порывах степного ветра, ночи.
К вечеру они ушли. Ветер стих, и среди клочьев облаков видны были слабые холодные звезды. Скоро остались позади последние хаты села и разоренные сараи. Выпавший утром снег лежал в колеях, как раскатанные бинты. Поле впереди было без единого огонька в придорожном
— Да, девочки, досталось вам… — сказал Макеев, поправляя врезавшуюся лямку тележки. — Сколько вам лет, Римма?
Она ответила не сразу.
— Меня зовут не Римма, — сказала она наконец, решившись. — Мое имя — Раиса.
— Как же так? — удивился он было.
— Я — еврейка… а от немцев это надо скрывать.
Он помолчал.
— Потерпите, Раиса… может, не так-то уж много осталось, — сказал он, вглядываясь в мутную темноту, где лежал Харьков.
Он доверял сейчас им, этим измученным испытаниями девушкам. Спотыкаясь на кочках, они едва поспевали за ним — он шел размеренным шагом, несмотря на тележку, которую почти волочил за собой.
— Если попервоначалу к вам можно зайти, я бы зашел…
— Ну конечно, конечно, — заторопились они. — Мы даже не спросили, как вас зовут?
Они были благодарны ему и не знали, как лучше это выразить.
— Меня? — Он помедлил. — Зовите меня Микола Иванович. Так-то, девочки. А к Харькову надо бы до рассвета прийти.
Он остановился на минуту набрать дыхание. На горизонте поднялся и хлестнул по небу луч маяка над аэродромом. Макеев проводил взглядом этот переменчивый свет, который тоже надо было навсегда потушить.
II
Квартира, в которую переселили Масленниковых, была на третьем этаже огромного и выстуженного ранними морозами дома. Отделанный гранитом, с полукруглыми окнами обширных квартир, он был страшен ныне знойким, устоявшимся в нем холодом. Немцам дом был не нужен: они выбирали для себя обжитые квартиры, перетаскивая в них мебель из соседних домов. Уже в конце сентября — холода начались рано, и зима снова обещала быть лютой — все переселенные были уверены, что погибнут от холода. Трубы отопления полопались еще в прошлую зиму. Заборы и мебель были истоплены. Второй год вымирал Харьков в немецких руках. На новом месте Вера Петровна Масленникова выдала Раю за младшую дочь.
Свыше полутора лет назад, покидая маленький, увитый вьющимся виноградом дом сородичей (луна блестела в Буге, и — движимая глубоким сердечным порывом — сняла тогда она, Рая, со своей груди медальон и отдала Соковнину), свыше полутора лет назад она ушла навстречу ожидаемой гибели. Двое из родичей вскоре погибли: на пути в Знаменку умер дядя; позднее, во время налета немецких самолетов на Лубны, был смертельно ранен осколком двоюродный брат. С двумя дальними родственницами она добралась сначала до большого села Решетиловки недалеко от Полтавы, потом попала в Харьков. По дороге, в теплушке с остатками угольной пыли, она познакомилась с рослой спокойной девушкой Ириной Масленниковой, пробиравшейся к матери в Харьков. Позднее, в декабре, когда в одно страшное утро погибли последние близкие и Рая сама обречена была на гибель, Ирина спрятала ее в доме у матери, такой же решительной и ширококостной, и Вера Петровна Масленникова, все сразу по-матерински приняв, стала выдавать ее за младшую дочь.