Три тополя
Шрифт:
— Сергей дал вам право так разговаривать со мной? — спросила она тихо.
Вопрос озадачил Розу: потрясенный, скорбный взгляд маленькой, в струну вытянувшейся посреди кухни женщины сковал ее. Она молчала, слишком долго молчала.
— Зачем его припутывать? — сказала она наконец. — Мы с тобой сами решим.
Клавдии Петровне мучительно захотелось закрыть глаза, так, чтобы и веками и самим глазом ощутить облегчающий жар слез, получить передышку после бессонных суток, после десяти лет ожидания. Но плакать нельзя. Она застегнула пуговки кофты, пряча истаявшую, исхудавшую грудь, медленно повела головой на тонкой шее и сказала:
— Это может решить только он. Все отвратительно, что вы говорили, мерзко…
Жена Грачева предлагала ей невозможное, толкала в западню. Если бы им самим сговориться по-доброму, если бы жена погостила и уехала, Грачев, может, и остался бы: он только шутя, так, чтобы подзадорить ее, говорил, что вот возьмет и уедет, а сам жил спокойно, ровно, как и год и три года назад, а раньше она его не знала, где-то он обитал в других краях, а здесь леса стояли почти нетронутые.
— Не забирай его, милая, хорошая моя. — Роза раболепно потянулась к жене Грачева. — Хочешь, я на колени стану? — Она пошатнулась в неутешном горе, но, встретившись с потрясенным взглядом Клавдии Петровны, удержалась на ногах. — Жила ты без него, привыкла, и он привык, а теперь ему всю жизнь сломаешь…
Клавдия Петровна зажала уши ладонями, уронив на пол платье, но Роза подошла ближе и стала надрывно выкрикивать слова:
— Здесь он долго проживет, а в городе нет… Обидят его там, сердце надорвут, а я никому не позволю. Пропаду я без него, хуже меня никого не будет. Очень я плохо жить стану. — Она старалась жалким, преданным взглядом вырвать у Клавдии Петровны уступку, но та зажмурила глаза и, постанывая, раскачивалась, не отнимая ладоней от ушей. — Я тоже не молодая… Я за ним бы и в лес, и за проволоку, а ты врозь жила…
— У меня дети были!
— Вот… у тебя дети. Девочка у тебя, — поправилась Роза, вспомнив о гибели сына, — а я одна. Не забирай ты его!
— Не мучайте меня, — тихо попросила Клавдия Петровна. — Пожалуйста…
Она медленно прошла мимо Розы в комнату мужа, закрыла дверь, привалилась к ней спиной и затылком, в ожидании толчка, удара, и даже хотела, чтобы непереносимая душевная боль сменилась другой, физической, простым страданием, имеющим начало и конец.
Потом она бродила по комнате, не умея собрать своих мыслей, сосредоточиться на чем-то. Ходила бесцельно, то быстро и нервно, то в горестной задумчивости, не чувствуя, как холодает в доме, не наведываясь на кухню к остывающей плите. В памяти стоял надрывный крик Розы, ее жалкое отчаяние. Расскажи ей кто-нибудь о таком, она подумала бы, а здорова ли Роза? В уме ли она? Но, выстрадав страшные минуты на кухне, среди домашних предметов, слушая бесстыдную и страдающую женщину, она не сомневалась, что Роза в своем уме. Долгая разлука словно лишала Клавдию Петровну права на ревность, на себялюбивый женский крик; грех Сергея оставался грехом, но и был в то же время просто жизнью, другой, чем ее жизнь, потому что она — женщина, с ней были дети, она жила надеждой, а Сергей наверняка прошел через дни, а может, и годы без надежды. И, понимая все это, Клавдия Петровна страдала еще опустошительнее, чем если бы грех случился в обыкновенной жизни. Что делать? Смириться, ждать вечера, когда они втроем сойдутся в избе Розы и случится беда, или собраться, пока нет Сергея, поспеть до темноты на станцию, ждать обратного поезда, сколько бы ни пришлось? Она сунула платье в мешок, поискала взглядом валенки — в комнате их не было, Грачев поставил их сушиться у плиты — и вдруг устрашилась. А что, если он бросится за ней в ночь, на железную дорогу, не спросив разрешения; может, его осудят за это, и получится так, что она погубила его своим приездом…
Грачев вернулся раньше обычного: Лог уже знал о приезде жены, и его отпустили домой. Он увидел темный зев плиты, золу и остывшие угли за распахнутой дверцей, понял, что Клава не закрыла вьюшки и выстудила избу. В сердце вступил покой: значит, Роза не приходила, а ведь могла прийти — никто не мог наперед сказать, как она поступит.
Он нашел Клаву спящей и не стал будить, принес охапку длинных поленьев, по-таежному щедро набил ими печку и разжег с одной спички. Сел у огня на скамеечку, вытянув покалеченную ногу, и не закрывал дверцы, пока можно было терпеть жар открытым, чуть откинутым назад лицом и грудью, которую жгло сквозь белье и сатиновую рубаху. Сидел голодный, потому что предпочел не заходить сегодня в столовую, спокойный, будто все самое трудное уже позади. Слушал, как скрипит железная сетка, когда Клава ворочается, и ее невнятное бормотание, а в проеме двери видел свесившуюся худую руку, полупальто с черной стеклянно-блестящей пуговицей. Когда теплынь растеклась по дому, Сергей тихо вошел в комнату и встал в двух шагах от спящей жены.
Грачев стоял над женой, боясь разбудить ее взглядом и не имея сил отвести глаза: вот теперь, с повисшей, голубеющей в сумерках рукой, неподвижная, с неприметным глазу дыханием, исстрадавшаяся так, что, казалось, и кожа лица была отполирована болью, теперь она говорила ему о прожитом больше, чем когда вспоминала о сыне, о Полинке, об овдовевшей соседке. В ее незащищенности, в острых коленках и сухоньких пальцах рук, в живом образе одиночества и потерь для Грачева было больше смысла, чем во всех словах, которых он наслушался за жизнь. Бедная, бедная, бедная! — мысленно повторял он и в этот миг не думал ни о потерях, которые невозвратимы, ни о своей вине перед ней, ни о том, что он, если захочет, уедет через несколько дней отсюда, ни об овраге за колодцами, ни о том, что кроме Лога на свете существуют города, ни о прошлом, ни о будущем, а только вот о ней, разомлевшей в одежде среди быстро загустевшей духоты, о ней, бедной, бедной, бедной, которая хлопотала и ждала, ждала и хлопотала, как-то жила без него, но жизнь ее была одни хлопоты и ожидание. Все это было написано на ее лице с такой отчетливостью, так несомненно, как только в букварях пишут для малых детей первые слоги и буквы.
Он опустился на колени, склонился над женой, чтобы уловить ее дыхание, но тщетно: Клава и в молодости спала так, что, случалось, он в тревоге прислушивался — дышит ли? Коснулся ее руки, согнув в локте, бережно уложил на постель, и Клава открыла глаза. Взгляд ее еще отсутствовал, не искал и, может, даже не помнил его, еще надо было пробиться к мысли, к сознанию, к боли, с которой она уснула. И когда Клава вынырнула из сна, она хотела отшатнуться, но лежа это было трудно, и могло показаться, что она просто вздрогнула от испуга.
— Это я, — сказал он.
Она блуждала взглядом по комнате, в сумерки совсем чужой и новой.
— Поздно уже?
— Я давно вернулся. Пришлось топить, ты вьюшку не закрыла.
— Забыла.
— И хозяйка не приходила? — Он подождал, что скажет Клава, но она молчала. — На тебя понадеялась.
И снова она не откликнулась.
— Ты здорова ли?
Уже ему казалось нелепой его поза: будто что-то закатилось под кровать, а он на коленях искал, шарил. Грачев присел на край кровати, потеснив жену, положил руку на ее лоб, небрежно, как если бы это был кто-то чужой.
Клава не шелохнулась, лоб лег в его ладонь теплой выпуклостью, жара не было. Грачев хотел отнять руку, но ее задержали легкие, нетерпеливые Клавины пальцы, повели вниз, по глазам и щекам, по жадным, подвижным губам, к подбородку, к тонкой, напряженной шее.
— Губами попробуй, Сережа, — попросила Клава.
Он ткнулся губами выше переносицы и не отнял губ, а скользнул ими по лбу и прижался к виску, там, где учащенно билась жилка. Клава обняла Сергея за покатую спину, блаженно закрыла глаза и заговорила часто, словно бы невпопад: