Три тополя
Шрифт:
Смуглые веки Сергея, тяжелые после бессонной ночи и мглистого от зноя дня, — суховей перехватывал дыхание, забивал его пылью и песком даже на городском асфальте. Николай не даст теперь Сергею ни пообедать, ни помыться толком, будет торопить, припугивать, что они прозевают вечернюю зорю, а в ночь ударит гроза и рыба попрячется. Сядет, как всегда, на табурет напротив Сергея, и каждый кусок, каждый глоток Сергея присолит нетерпеливым, докучливым взглядом детских рыжеватых глаз.
— Прибыл, князь! — обрадовался Николай. — Давай, давай! Поворачивайся!
— И ехал бы один.
Николай подмигнул, проводил взглядом Сергея — тот был в потной нижней рубахе, — потом оглядел беременную Ольгу с полотенцем в руке, тяжелую, идущую вразвалочку, и, услышав, как шумливо ударила струя в ванной, снова заторопился, будто открылась ему гудящая, содрогающая стальные фермы плотины вода, закричал в открытую дверь:
— Рыбачок! Глянь на палец: он у тебя забыл, как шпиннинг держать! — И «шпиннинг» у Николая — слово заемное, окское, перенятое от шлюзовских.
Сергей невольно пощупал большой палец правой руки: после летних рыбалок подушечка пальца грубела, ее до черноты сжигал алюминиевый обод катушки — он пробегал многие километры, то мягко касаясь кожи, то замирая под тормозящим нажимом пальца. Теперь палец зимний: перед весной Сергея послали на курсы, он пропустил и щучий жор и первые майские рыбалки.
— Павлика дождись, — попросила жена. — Я в садик сбегаю, приведу.
— Сбегаю!.. — повторил за ней Сергей и приобнял жену, нежно оградил, охватил ее руками, не прикасаясь мокрыми ладонями. Наклонился к припухлому, в грубой желтизне лицу, в сумраке полуразрушенной ванной разглядел бледные, приоткрывшиеся губы, заплющенные глаза, густые, темно-серые ресницы и бережно прижался бедром к ее тугому животу. — Тебе только и бегать теперь… Ты тихо ходи, Оленька… ты помни…
— Куда руки девал? — обрадованно шепнула она.
— Мокрые.
— Ну?! — позвала она. — Мокрые еще лучше: духота какая… Сердце-то заколотилось у тебя, а?
— Заколотится! — словно упрекая, сказал Сергей, но была в нем только нежность, нежность и желание, и долгий не в один месяц пост, и жалость к ее до невозможности напрягшейся плоти, к налитым венам, и смутная мысль, что, любя его и мучаясь в этот зной второй беременностью, она не знает того голода, который испытывает он. — Ты-то не одна… двое вас, а я один…
— Дурачок! Тебя послушай… — И торопливым, застенчивым шепотом: — Скоро, Сергуня, скоро. — Невольный вздох, а в нем страх перед неизбежным и гордость, а вместе с тем и какая-то закрытая от него женская жизнь. — Ты не пей.
— Николай за рулем, а мне и пить нечего.
— Зина бутылку привезла. Не видел — на буфете? Зина у нас. В спальне.
— Ее и гони за Павликом, — сказал Сергей. — А ты со мной побудь.
— Прибежала в слезах, плачет. Николая услышала — и в спальню.
— Опять Евдокия?
— Поговори с Зиной: уедешь, что мне с ней?
— Пусть сидит, пока сама из спальни не выйдет. — Уже злость была в нем, глухая и упрямая. — А не выйдет — т а к уеду.
Бутылка — и подороже, высокая, с красноватой наклейкой на хрустально-прозрачном стекле — стояла на буфете. Сергей заметил на половичке лакированные лодочки Зины, огромные рядом с туфлями жены. Ольга набрала две тарелки борща, взяла в руки третью.
— Поговори, Сережа, может, пообедает с вами, уймется.
— Пусть сидит, — повторил он нарочно громко.
— Ох, тянете вы резину! — изнывал Николай. — Ночью гроза, похолодание обещают, северный ветер, — врал он и сам верил. — Без вечерней зори нам и ехать нечего.
— Не обещают дождя, Коля, я в шесть слушала. Хлеб, говорят, горит, Сереженька?
— Не мы жгли, хозяйка, не нас и к прокурору, — уже с полным ртом отшучивался Николай. — Ночью выползок попер, видно, и в земле душно; я с десяток взял, это к удаче… Сом на выползка знаешь как идет!..
Сергей услышал, как сошла, держась за перила, Ольга, и черствый скрежет дверной петли, которого не замечал, когда сам входил или выходил из дома, а в спальне — тишина, ни шороха, ни вздоха, хотя Зина, верно, стоит за дверью, рослая, выше брата, так что в новую, обещанную Сергею квартиру ей, пожалуй, придется входить, пригнув голову, как это делал у любого деревенского порога их отец — его и Зины.
— Не примешь? — Николай кивнул на бутылку; хорошо бы вывести Сергея из хмурости. — Ну, ты даешь!
— Жарко.
— Немец именно в жару пьет; еще и сладкую, у них и сладкая есть. Ты глянь, как делать-то ее научились. — Он снова показал на бутылку. — Слеза!
Сергей молчал.
— У тебя хоть снасть готова? Лето, смотри, чудное: май, а на акации стрючки, трава цветет — овсюг весь в метелках. По такому лету в Оке и акула может объявиться…
— Зинка! — позвал вдруг Сергей. — Будет под дверью топтаться. Сюда иди!
Вышла сразу, постояла, не снимая пальцев с дверной ручки, не притворяясь, что сидела в глубине спальни. Лицом менялась мгновенно; на брата глянула скорбно, электрику улыбнулась:
— Здравствуй!
— Здравствуйте… Зинаида.
Будто споткнулась: чего это он величает ее? Прошла к столу в чулках; сквозь восковую, мертвенную их желтизну просвечивали длинные пальцы и частые, темные, обметавшие ноги до колен волоски.
— В городе на босу ногу ходят, — сказал Сергей, — а ты фасон давишь.
— Городские скоро без юбок побегут, что же мне, подражать?
Зина на длинных ногах, широкая в бедрах и резко, несоразмерно узкая в талии, и во всем выражение открытой, неженственной силы — в приподнятых плечах, в небольшой, высоко посаженной груди, в резких чертах лица. Темные волосы старомодно, скучно уложены кольцом вокруг головы, глаза серые, до черноты, неотступные, неспокойные, назойливые. Николай и трех секунд не выдерживал их взгляда, смущался темных полукружий у век, сумеречного, лихорадочного огня ее глаз.