Триалог 2. Искусство в пространстве эстетического опыта. Книга вторая
Шрифт:
У Андрея Белого в данной книге процесс восприятия духовного материала на лекциях доктора Штейнера воплощается в крайне интересные образно-словесные формы, в которых он стремится выразить (т. е. дать эстетически) метафизический смысл воспринимаемого.
При созерцании гор, представших ему изваянными резцом Микеланджело, он вдруг видит, стоя на площадке своего вагона, в окне площадки соседнего вагона лицо Штейнера: «в середине его (окна. – В. В.), только что пустого, как в раме, прильнув к стеклу, вырисовывалась голова доктора с таким лицом, которого я именно боялся увидеть все эти дни, чтобы не ослепнуть от яркости: с глазами, выстреливающими ИНТУИЦИЕЙ перед собой; но перед ним торчала моя голова; и взгляд его пронзил меня. <…>
Это связано не только с повышенной духовно-эстетической экзальтацией самого Белого периода его четырехлетнего общения со Штейнером (шутка ли – прослушать 600 суггестивных- как мы увидим далее – лекций, помимо всего прочего!), но и с особой одухотворенностью и подлинным артистизмом, насколько можно судить по книге Белого, да и другим откликам на устные выступления «доктора», с которыми он читал свои лекции-мистерии. Штейнер активно опирался на эстетический опыт, на искусство в своих лекциях и в антропософской практике. Само сооружение Гётеанума (не зря же Гёте – один из его кумиров) как места проведения духовно-эстетических мистерий свидетельствует об этом. И сам он был предельно артистичен. Как ехидно писал Эллис Белому, уже выйдя из ауры обаяния доктора, «наш мейстер стал танцмейстером», имея в виду, что Штейнер уделял большое внимание эвритмии в походке и в декламации стихов нараспев во время медитативных сеансов, танцевальным движениям и т. п. эстетическим аспектам духовных практик.
Здесь мне хотелось бы привести один крайне интересный для нашей темы текст Белого, в котором он, подключая свой художественный опыт, пытается объяснить смысл того, о чем он пишет в главе своих воспоминаний под названием: «Рудольф Штейнер в теме "Христос"». Прошу прощения у читателей: цитата не маленькая, но она стоит того, чтобы быть процитированной, а не пересказанной:
«Когда он говорил о благах культуры, тайнах истории, мистерии, он казался порой облеченным в порфиры магом, владеющим тайнами; но вот подходит минута совокупить все дары, и – произносится: "Я", "ИХ", все в "Я"; но тотчас: "Я", "ИХ" в свободно любовном поклоне исчезает из поля зрения: "ИХ"– И. Х.: Иисус Христос; силами свыше держится царь мира; "Царство" – не собственничество; первосвященство – прообраз; соедините все о КУЛЬТУРАХ, о "Я" человека, поставьте в свете сказанного о Христе; и – перерождения "царя" и "мага" в жест склонения; человек-маг, человек-царь отдает блеск собственничества младенцу, рожденному "Я". Ясли, перед нами сложенные; и человек- пастух!
В словах о Христе, произносимых им, мы бывали свидетелями мистерии перерождения в пастуха "мага"; в словах о Христе – он – первый пастух; в словах о культуре мистерий, культуры соткавших, он – первый "маг". И если можно соблазниться о докторе – (кто сей, владеющий знамениями?) – в минуту поднятия слов о Христе выявлялся его последний, таимый облик: пастушечий; он, перед кем удивлялись, готовые короновать и его, он стоял перед нами [ними] БЕЗ ВСЯКОЙ ВЛАСТИ, сложив к ногам рожденной ПРАВДЫ… и… "Я".
Так характеризовал бы я его тональность слов о Христе, растущих из молчания, сквозь слова о культуре; будучи на острие вершины "магической" линии всей истории, взрезая историю мистерий и магий с последнею остротою, перед взрезом этим склонялся он как бы на колени; взрез истории, – разверстые ложесна Софии, Марии, души, являющей младенца; о беспомощности первых мигов этого младенца, обезоруживающей силы и власти и рвущей величие Аримана и Люцифера – непередаваемо он говорил в Берлине на Рождестве: в 1912 году.
Вспоминаю эти слова и вспоминаю лик доктора, произносящего эти слова: беспомощность пастуха, преодолевающего беспомощность лишь безмерной любовью к младенцу, и им озаренная – играла на этом лике: был сам, как младенец, уже непобедимый искусами, потому что уже в последнем не борющийся. Никогда не забуду его, отданного младенцу мага, ставшего пастухом: простой и любящий! Не забуду его над кафедрой, над розами, – с белым, белым, белым лицом: не нашею белизною от павшего на него света, уже без КРАСОЧНЫХ отблесков. Если говорить не о физиологии ауры, а о моральном ее изжитии, то скажу: такой световой белизны, световой чистоты и не подозревал я в душевных подглядах; разумеется: нигде не видал! ПУРПУРНЫЙ жар исходил от его слов, пронизанных Христом; в эту минуту стоял и не проводник Импульса; проводник Импульса – еще символ: чаша, сосуд: то, в чем лежит Импульс, тот, по ком он бежит.
В стоявшем же перед нами в этот незабываемый вечер (26 декабря 12 года), в позе, в улыбке, в протянутости не к нам, а к невидимому центру, между нами возникшему, к яслям, – не было и силы передачи, потому что СИЛА, МОЩЬ, ВЛАСТЬ – неприменимые слова тут; то, что они должны означать, переродилось в нечто реально воплощенное, что даже не импульсирует, а стоит лишь в жесте удивления, радости и любви, образуя то, к чему все окружающее – несется и, вдвигаясь, пресуществляется; представленье о солнце – диск; и во все стороны – стрелы лучей: из центра к периферии; периферия – предметы и люди; но представьте – обратное; центра – нет, а точки периферии, предметы и люди, перестав быть самими собой, изливают лучи (сами – лучи!) в то, что абстрактно называется центром, что не центр, а – целое, в котором доктор и все мы – белое солнце любви к младенцу; а в другом внешнем разрезе – мы все, облеченные в ризы блеска, несем дары, а он, отдавший их нам, чтобы МЫ отдали – он уже БЕЗ ВСЕГО: беспомощный пастух, склоненный, глядит беспомощно, сзывая поудивиться: "Вот, – посмотрите: ведь вот Кто подброшен нам, Кто беспомощен, беспомощность Кого – победа над Люцифером и Ариманом; ибо и борьба в тысячелетиях с Ариманом в этот миг любви к младенцу, уже прошлое; победа есть, когда есть "ТАКАЯ ЛЮБОВЬ". Вот о чем говорил весь жест его, толкующего тексты Евангелия от Луки.
БЕЛОГО, СВЕТОВОГО оттенка, на нем опочившего, я не видал, но ПРОВИДЕЛ; применимы слова Апокалипсиса: "Побеждающему дам БЕЛЫЙ КАМЕНЬ и на нем написанное НОВОЕ ИМЯ, которого никто не знает, кроме того, кто получает". Новое имя даже не И. Х. в "ИХ", а их новое соединение: И+Х = Ж: в слово "ЖИЗНЬ". Такая опочившая, в себе воплощенная БЕЛИЗНА ТИШИНЫ! Лишь созерцая лик БЕЛОГО Саровского Старца, я имел вздох о ней; и тихо веяло в воздухе; веяло и тогда: НЕ ОТ ДОКТОРА, хотя он был тем, чьими молитвенными свершениями свершилась минута».
Показательный фрагмент из самой интересной главы «Рудольф Штейнер в теме "Христос"» книги воспоминаний Белого о Штейнере. Русский символист пытается вербализовать в образно-художественной форме свое восприятие (эстетическое, как мы видим, в основном) артистической лекции «доктора» о Христе, а таковыми, т. е. о Христе, по большому счету он считал практически все духовные лекции своего кумира. Белый регулярно подчеркивает в своих воспоминаниях, что лекции Штейнера – это больше, чем просто текстовые сообщения о чем-то; скорее – это моноспектакли, артистические представления, в которых сама риторика, голосовые интонации, эвритмия, актерская жестикуляция говорили значительно больше воспринимающему (внимающему), чем сами слова, хотя и они были очень мудрыми и умными, неоднократно подчеркивает русский символист.
Да и формально-содержательно многие лекции известного антропософа представляли собой полухудожественные произведения. Так, например, его лекция о сущности искусства, прочитанная в 1909 г. членам теософского общества, представляет собой некое неомифологическое сказание о происхождении искусств. Он начинает ее ярким изображением картины зимнего пейзажа на берегу моря в предзакатный час. Две женщины в этом пейзаже. Одна дрожит от холода, другая, не замечая его, созерцает зимний пейзаж и восклицает: «Как прекрасно вокруг!» Она чувствует, как тепло вливается в ее сердце от созерцания «внутренне величественной красоты морозного ландшафта». Женщины засыпают в этом пейзаже, и для одной из них сон может стать смертельным, замечает Штейнер. Из вечерней зари им ниспосылается вестник высших миров, который возвещает женщине, восхитившейся красотой пейзажа: «Ты искусство!»