Триалог 2. Искусство в пространстве эстетического опыта. Книга вторая
Шрифт:
Далее в состоянии астральной имагинации она принимает участие в мистерии созидания всех конкретных видов искусства. Ей поочередно являются «духовные образы», как правило, в абстрактных формах, которые не похожи ни на одну из форм земного мира. Они просят душу женщины слиться, соединиться с ними, в результате чего она превращается в «праобразы» того или иного искусства: танца, скульптуры, архитектуры, музыки, поэзии. Сами эти искусства в жизни людей стали достаточно бледными отражениями того, что имеет реальную и полную жизнь, согласно Штейнеру, только в мире «духовной имагинации». Проснувшись в каком-то совсем ином качестве творческого начала, женщина (Искусство) заметила, что ее подруга почти совсем окоченела от холода. И она принимается отхаживать ее и согревать теплом, приобретенным во время ночного путешествия в имагинативный мир. Здесь она поняла, что та другая женщина, почти замерзшая от того, что была не в состоянии «ничего пережить в духовном мире», – это «человеческая наука».
Теперь нетрудно представить, опираясь хотя бы на изложенное выше описание Белым своего переживания лекций создателя антропософии, как это мифологическое сказание, т. е.
Отсюда понятно, почему в своем восприятии лекций Штейнера Белый предстает нам одухотворенным эстетическим путешественником по планам и уровням духовного бытия, о которых не просто рассказывает учитель антропософии, но образно и как бы реально являет их слушателям (поднимает их до них), представая в их восприятии тем или иным персонажем почти мистериально напоминаемого (т. е. являемого) им события (в приведенном выше случае) священной истории. В тексте, который Штейнер прочитал (скорее сыграл, ибо «прочитал» здесь как-то не подходит) на Рождество 1912 года в Берлине, он в глазах Белого предстает то магом, являющим (воскрешающим) слушателям (скорее зрителям) древнюю мистерию, то пастухом, с умилением и любовью склонившимся над яслями с Младенцем, то самим этим беспомощным Младенцем и одновременном – почти Христом Вседержителем, Импульсом, поразившим Люцифера. Не случайно за немецким ICH («Я») самого Штейнера Белый склонен видеть монограмму I.CH., т. е. символ самого Иисуса Христа, а слова его, «с белым, белым, белым лицом», пышущие «пурпурным жаром», ощущать пронизанными самим Христом.
Столь ярко, эмоционально, я бы сказал, даже художественно написанная и мистически пережитая и истолкованная Белым картина своего восприятия образно и артистично представленного Штейнером события Рождества Христова может служить прекрасным примером для понимания метафизической сути эстетического опыта в целом, эстетического путешествия от чувственно воспринятого эстетического объекта к его духовным глубинам. При этом сам Белый ощущает за эстетической образностью (практически имагинацией) представления Штейнера еще и его инспирацию; он стремится показать, что сквозь словесную и артистическую образность родоначальника антропософии мощным потоком от сердца к сердцу струится духовная энергия вдохновения, воодушевления, внушения («суггестия» символистов): «Хочу сказать, чтобы твердо знали: говорил (Штейнер. – В. Б.) очень умные вещи о гнозисе и о Христе; это – известно; о том же, что делалось в сердцах, – не видевшие доктора не могут понять; я должен сказать: "Он был сердцем гораздо более, чем головою"… Он был – инспирация: не имагинация только! И слова о ХРИСТЕ – инспирации: сердечные мысли; перерождающие чувства еще больше, чем головы; как МЫСЛЬ живет в абстракциях, не будучи ими, так инспирация, будучи мыслью, – живет в чувствах; она менее всего – бесчувствица феноменологических мыслеплясок, способных угнать – куда Макар телят не гонял; и даже – мотивировать антропософски подобный угон. Доктор молчал о Христе – головой; и говорил СОЛНЦЕМ – СЕРДЦЕМ; слова его курсов о Христе, – выдохи: не кислород, а лишь угольная кислота, намекающая на процесс тайны жизни».
Усложненной художественной (!) образностью, характерной для Белого вообще, он стремится передать здесь то, что, как он хорошо понимает, не передается обычным философским дискурсом (бесчувствицей мыслеплясок). Центральным в этом образе для нас является «инспирация» – понятие, которым эстетика описывает глубинную сущность эстетического опыта (в изложенной выше лекции о происхождении искусств Штейнер полагает инспирацию – один из высших духов – в основу музыкального искусства). Метафизический смысл этого опыта и заключен во многом в понятии инспирации, обозначающем предельно высокое состояние творческого духа эстетического субъекта, в первую очередь творца, художника, но и субъекта восприятия – тоже – на высшей ступени эстетического восприятия, в созерцательно-экстатической фазе, характеризующейся понятиями эстетического наслаждения и катарсиса.
Белый как раз и пытается в данном образе показать, возможно, для поэта и не очень удачно, это состояние как передающееся «от сердца к сердцу», минуя голову. В этом, собственно, и заключается высший смысл эстетической коммуникации, хотя Белый размышляет, естественно, не о ней. Тем не менее и проповедник Штейнер предстает здесь талантливым драматургом и большим актером, и субъект его восприятия открыт именно к такому (не головному, а эмоционально-эстетическому) восприятию. Сердце понимает знание о Христе, выраженное художественно. Важно, что о духовной инспирации посредством художественных средств говорит здесь воспринимающий субъект, сам являющийся художником, творцом не головного, но «сердечного» знания, т. е. сам большой и талантливый инспиратор.
Более пронзительно и точно, на мой взгляд, об инспирации, уже своей, творческой, написал другой кумир Белого – Фридрих Ницше, хорошо сознавая, что в его время вряд ли кто-либо обладает таким опытом инспирации, хотя он был доступен «поэтам сильных эпох».
«Понятие откровения в том смысле, что нечто внезапно с несказанной уверенностью и точностью становится видимым, слышимым и до самой глубины потрясает и опрокидывает человека, есть просто описание фактического состояния (инспирации. – В. В.). Слышишь без поисков; берешь, не спрашивая, кто здесь дает; как молния, вспыхивает мысль, с необходимостью, в форме, не допускающей колебаний, – у меня никогда не было выбора. Восторг, огромное напряжение которого разрешается порою в потоках слез, при котором шаги невольно становятся то бурными, то медленными; частичная невменяемость с предельно ясным сознанием бесчисленного множества тонких дрожаний до самых пальцев ног; глубина счастья, где самое болезненное и самое жестокое действует не как противоречие, но как нечто вытекающее из поставленных условий, как необходимая окраска внутри такого избытка света; инстинкт ритмических отношений, охватывающий далекие пространства форм – продолжительность, потребность в далеко напряженном ритме, есть почти мера для силы вдохновения, своего рода возмещение за его давление и напряжение… Все происходит в высшей степени непроизвольно, но как бы в потоке чувства свободы, безусловности, силы, божественности… Непроизвольность образа, символа есть самое замечательное; не имеешь больше понятия о том, что образ, что сравнение; все приходит как самое близкое, самое правильное, самое простое выражение. Действительно, кажется, вспоминая слова Заратустры, будто вещи сами приходят и предлагают себя в символы. ("Сюда приходят все вещи, ластясь к твоей речи и льстя тебе: ибо они хотят скакать верхом на твоей спине. Верхом на всех символах скачешь ты здесь ко всем истинам. Здесь раскрываются тебе слова и ларчики слов всякого бытия: здесь всякое бытие хочет стать словом, всякое становление хочет здесь научиться у тебя говорить".) Это мой опыт инспирации…».
Сегодня, более чем через сто лет после Ницше, мы можем с горечью констатировать, что таким опытом инспирации уже действительно никто не обладает. Нигде не видно результатов ее, нигде не видно ничего, равного «Заратустре» Ницше. Тем не менее эстетически обостренному чувству и ныне еще очень понятно, о чем говорит Ницше (а вслед за ним и Белый). На вершинах эстетического опыта мы встречаемся с чем-то подобным, приближающимся к описанному Ницше опыту инспирации. Именно особое вдохновение в эстетическом созерцании открывает врата к метафизическим глубинам эстетического опыта, будь то опыт созерцания произведения искусства, природного объекта или эстетического путешествия в их высших формах проявления. Вершится полет нашего духа от чувственно воспринимаемого объекта или процесса к духовным высотам, доставляющим неописуемое наслаждение от приобщения к ним, от переживания этого приобщения, от со-бытия с ними. Рудольф Штейнер называл подобное состояние души в процессе контакта ее с искусством «астральной имагинацией». Я же, далекий от глубин антропософского опыта, убежден, что переживаемый мною эстетический опыт, в том числе и в процессе эстетического путешествия, понимаемого во всех его смыслах, не менее важен и значим для человека, для его полной реализации в качестве человека, чем любой иной духовный опыт; эстетический опыт как приобщающий человека к полноте жизни, а внутри нее и к полноте бытия. Не случайно, без эстетического опыта не обходился практически ни один духовный опыт в истории человечества.
Для подтверждения этого нет смысла ворошить заново всю историю культуры. Человек, знающий ее, согласится со мной, а не знающему, но интересующемуся поставленной проблемой я рекомендовал бы зайти в православный храм, желательно в достаточно старый, с древнерусскими росписями и иконами, и понаблюдать за богослужением (понятно, что это рекомендация человеку, не исповедующему христианства в православном изводе; тот и так регулярно бывает на богослужениях и знает этот опыт). Там литургический «синтез искусств», пронизывающий культовое действо, о котором так убедительно писал в 1918 г. о. Павел Флоренский, цветет до сих пор своим пышным цветом. Даже неверующий эстетический субъект совершит в процессе православного богослужения полноценное эстетическое путешествие, переживет в той или иной форме эстетический переход в необыденную реальность. У человека верующего и обладающего развитым эстетическим чувством это путешествие будет более многомерным, переносящим на более глубокие уровни метафизической реальности. Если уж мистериальные моноспектакли Рудольфа Штейнера инспирировали в эстетически и духовно обостренном сознании Андрея Белого описанный выше мощный поток духовно-эстетической имагинации, то православное богослужение обладает в этом плане несравнимо более мощным потенциалом.
Между тем я не собирался (и не буду) здесь углубляться в эту очень сложную и трудно описуемую тему духовно-эстетического опыта культового действа. Текст Белого о Штейнере случайно всплыл в моей памяти при размышлении о собственно эстетическом опыте в чистом виде, с каким мы встречаемся при путешествии на природу, посещении художественных музеев, театров, на музыкальных концертах, да просто дома при чтении любого высокохудожественного литературного текста. Он оказался хорошим образно данным примером того, что и как разворачивается в сознании эстетического субъекта, совершающего эстетическое путешествие, равно участвующего в событии эстетического восприятия. Практически любой процесс подлинного эстетического восприятия – это событие перехода к тем или иным уровням иного, необыденного бытия – ино-бытия, т. е. путешествие к тем или иным уровням метафизической реальности.
Вот, открывается театральный занавес, и я уже не здесь, не в этом мире, но где-то там, даже непонятно где. Нет, не на сцене, не среди актеров, играющих пьесу, а за ними – в пространстве, которое они своей игрой помогают мне открыть в себе, в моем сознании, сливающемся в данный момент эстетического восприятия спектакля с каким-то иным, более высоким и глубоким сознанием. Его нет во мне, пока я не включился в восприятие спектакля, прослушивания симфонии или не погрузился в чтение романа. Это расширение моего сознания до каких-то космических масштабов происходит только при моем полном погружении в произведение искусства (или природный объект – в любой эстетический объект), когда я перестаю ощущать себя в обыденном пространстве земного бывания, погружаюсь сначала в образный мир конкретного произведения искусства (сопереживаю тем или иным героям спектакля или читаемого произведения, слежу за движением музыкальной материи, изучаю сознанием то или иное живописное полотно), а затем и куда-то еще дальше, за него. Начинается если не та самая инспирация, о которой так точно и образно написал Ницше, то что-то приближающееся к ней. Все во мне трепещет, ужасается и восхищается, поет и ликует, я живу какой-то совершенно новой, высокой, предельно одухотворенной жизнью, с какой я практически никогда не встречаюсь в обычной жизни.