Триста дней ожидания
Шрифт:
Ершов молчал. И Юрий знал, почему он молчит.
— Ну, принеси, а? Да не бойся ты, ничего не будет! Ну, принесешь? Принесешь?
Ершов молчал, в трубке было слышно только его дыхание. Наверно, он раздумывал. Он всегда был тяжелодумом.
— Принесешь?
Юрий хотел добавить еще что-нибудь, но в этот момент на экране возникла светлая черточка. Цель! Юрий быстро поправил сдвинутые к затылку наушники и уже совсем другим голосом сказал в микрофон:
— Рябина! Воздух — двадцать восьмая...
Отметка от цели была довольно крупной и двигалась по экрану медленно. Тихоход, скорее всего «ЛИ-2», летел на север, к островам, наверно, вез почту. Наверно, его тоже там ждали.
Потом поднялись
Теперь скучать было некогда, знай успевай передавать данные.
В аппаратной бесшумно появился напарник Юрия — Гена Сидельников, новичок на станции. До сих пор он сидел рядом в маленькой комнатке, именуемой учебным классом, и читал учебник, разбирался а схемах, а теперь не выдержал, пришел посмотреть. Он почтительно остановился за спиной Юрия.
Еще во время учебы, еще в те дни, когда одного его не подпускали к экрану, Юрию Снегиреву не раз приходилось вот так же наблюдать за работой операторов. Работали они по-разному, у каждого был свой почерк. Одни не торопясь, спокойно, даже нарочито небрежно, точно экран интересует их меньше всего. Когда Юрий первый раз следил за работой такого оператора — был у них еще в учебном полку ефрейтор Леша Карымов, — он весь извелся, измучился: так и казалось ему, что сейчас оператор пропустит цель, или спутает ее номер, или не успеет передать данные; он даже порывался вмешаться, подсказать, но каждый раз убеждался, что все его опасения напрасны, что Карымов за экраном — точно сильный шахматист за доской; пусть тот улыбается, или рассеянно смотрит по сторонам, или покачивается на стуле, все равно вся партия у него перед глазами, все мысли сосредоточены только на одном...
Другие операторы, наоборот, работали сосредоточенно, поглощенно, низко нагнувшись над экраном, оцепив его кольцом рук, Третьи — торопливо, нервно, раздражаясь, если кто-нибудь стоял за спиной.
Самому Юрию, конечно, больше всего нравился стиль Леши Карымова, он и сам пытался так работать, но это удавалось только тогда, когда на экране было мало целей...
Вообще свою работу он любил. И станцию свою тоже.
Если посмотреть издали, ее антенна была похожа на огромный прозрачный парус, наполненный ветром. Издали она казалась очень легкой, почти невесомой.
В душе Юрий гордился тем, что он, Юрий Снегирев, который в школе никогда толком не знал, как отличить сопротивление от конденсатора, для которого двухламповый приемник, собранный его одноклассником, был вершиной техники, теперь управляет этой сложной огромной станцией, в блоках которой скрыты даже не десятки, а сотни ламп.
Его восхищала способность станции защищать себя от аварий — в этом было что-то трогательное, этим она была похожа на живое существо. Точно ящерица, которая отбрасывает хвост, чтобы спасти жизнь, станция моментально отключала поврежденный блок.
Ему нравилось сознавать, что вот летит самолет где-нибудь над морем, за сотни километров от берега, и пассажиры не видят ничего, кроме облаков, и даже не подозревают, что оператор Юрий Снегирев давно уже наблюдает за этим самолетом, уже знает любое его движение, любой поворот. Как и в первые дни, каждый раз, когда самолет приближался к станции, Юрию, точно человеку, впервые попавшему на радиолокатор, хотелось выскочить на улицу, задрать голову и самому, своими глазами убедиться, что в небе действительно летит самолет...
Экран опустел. Юрий откинулся на кожаную спинку вращающегося стула. И только теперь он почувствовал, что, хотя был весь поглощен работой, мысль о письме, которое уже лежало где-то там, в казарме, все-таки ни на минуту не оставляла его...
5
Каждый раз, когда начинался буран, или заряд, как называли его в здешних краях, старшина выстраивал в казарме роту и проверял, все ли на месте. Таков был порядок, заведенный командиром роты, и он никогда не нарушался. Те, кто прожил здесь два, а то и три года, знали, что шутить с бураном в этих местах не стоит. Буран возникал стремительно и неожиданно, как смерч. Был, например, случай, когда солдат ушел в уборную — всего каких-нибудь двадцать шагов от казармы, — а вернулся только через полтора часа. Целых полтора часа он кружил возле казармы и, наконец, совсем обессиленный, случайно уткнулся в полузаметенное снегом освещенное окно. Потом эту историю вспоминали со смехом, с шуточками, но тогда солдат был так напуган, что даже не мог решиться оторваться от окна, чтобы дойти до двери. Пришлось послать за ним дневального и дежурного.
Пока старшина строил роту, пока проводил перекличку, капитан Харламов, сидя в канцелярии роты, читал письмо от дочки. Письмо было коротенькое, написанное большими буквами, с аккуратным нажимом на листке в косую линейку. Капитан уже успел прочесть его два раза и теперь читал в третий, вернее, даже не читал, а просто рассматривал.
У него было двое детей, две дочки, но больше он все-таки любил эту, свою старшую, Надю. Она была настоящей солдатской дочерью. Когда ей не исполнилось еще и года, жена Харламова тяжело заболела и слегла в больницу. Оставить дочку было не с кем, и Харламов, идя на дежурство (а он ходил тогда оперативным дежурным), брал ее с собой, брал бутылочки с молоком и со сладким чаем, на всякий случай, чтобы был выбор, брал маленькую алюминиевую кастрюльку с манной кашей. Молодые неженатые лейтенанты посмеивались над ним, начальство молчало: другого выхода все равно не было. А дочку, завернутую в одеяло, он укладывал в пирамиду, и Надя спокойно спала там рядом с автоматами. Она была тихой девочкой, она никогда не плакала. Потом, когда Надя уже подросла, она приходила в казарму, как к себе домой, и солдаты забавляли ее и играли с ней, как умели...
У капитана Харламова была нелегкая жизнь. Семнадцатилетним парнишкой он пошел на войну, воевал стрелком-радистом, был ранен. Потом, когда началась демобилизация, хотел демобилизоваться — все документы были уже оформлены, он даже телеграмму послал домой, чтобы ждали. Но в последний момент все изменилось: его оставили в армии и послали осваивать новые самолеты. Потом, уже в Забайкалье, он работал на новых радиолокационных станциях, потом служил в Казахстане, в пустынных, безлюдных местах, потом в Крыму и вот теперь был направлен сюда, в Заполярье. Здесь нигде поблизости не было школы-интерната, а Наде уже исполнилось семь лет, пора в первый класс; опять он не знал, что с ней делать. Больше всего в жизни он не любил просить о чем-нибудь, но тут, посоветовавшись с женой, впервые за всю свою долгую службу отправился было к начальнику штаба дивизии просить, чтобы его перевели в другое место, благо начальника штаба он хорошо знал: не раз вместе ездили на рыбалку. Но до штаба капитан Харламов так и не дошел. Он подумал, что вместо него все равно поедет кто-то другой, а у этого другого тоже, наверное, есть дети — найти человека без семьи на должность командира роты — дело непростое. И раз уж решили послать именно его — значит, в этом была необходимость, значит, так надо. Он вернулся домой и постарался объяснить жене все, как мог. Она молча пожала плечами, она знала, что спорить с ним бесполезно.
Он был из тех скромных, неразговорчивых людей, руками которых незаметно делаются самые трудные дела. Для этих людей нет слова главнее, чем «надо». «Надо так надо» — и человек собирает чемодан, и трясется в поезде, и плывет на пароходе, и летит на вертолете к месту своего назначения...
Дочку пришлось отправить в Смоленск к родственникам. Так и не удалось ему первый раз проводить ее в школу, увидеть ее первую тетрадку, услышать, как она рассказывает о своей первой отметке... Как-то она теперь там?