Троесолнца
Шрифт:
– Ну так и пойдём, кто кого убьёт, – проскрежетал метис, и нечто озлобленно-радостное промелькнуло в его вдруг протрезвевших глазах.
Он повернулся в ту сторону, откуда приглушённо летело «чурка», и всё в нём, кажется, в мгновение сверкнуло удовольствием ненависти… сладострастием ненависти, когда ловят каждую черту ненавистного субъекта, когда внимают каждому тону и жесту с тем, чтоб их возненавидеть, чтоб ненавидеть цельно, полно, неуёмно всё-всё в нём с удовольствием испытуемого отвращения… Мальчик, казалось, возвысился, стал даже горд и длинно что-то на своём сказал.
– Мы на твоём не бугульмэ! Га-ва-ри па-русски, если сюда привалил, – кинул парень, пародируя его акцент.
– Пойдём
– Я о чурок руки не мараю, – ответил парень и развернулся уходить, но тот прыгнул на него и вцепился в шею.
«Ну и кашу я заварил», – пронеслось у Нежина, особенно когда в толпе он услышал шёпот про депутатского сынка, отпрыска и так далее, которым являлся второй парень.
Быстрее всех сработал Грюндель. Он находился близко, разнял их, за шкирку выволок метиса из бара. Парня он трогать не стал, но тот сам пулей выскочил, чтоб звонить по телефону. Нежин, проклиная себя и своё медвежье услужение, бросился за ними. Половина бара тоже высыпала.
– Я ещё раз повторяю, руки о таких, как ты, не пачкаю, – заявил парень, отстранив телефон от уха.
– Да уж подерись, а не подмогу вызывай! – пробурчал недовольно Грюндель и спустился обратно в «Дымовину».
– Никогда не пачкал о чурок руки! – хорохорился парень, пока метис выдирался из рук державшего его Нежина и мужика, которые пытались его уговорить не связываться.
Наконец, он выдрался и дал сначала Нежину, потом мужику и кинулся со всей силой ненависти на обидчика. Парень, хоть и был в два раза выше и крепче метиса, упал навзничь, и сразу стало так гадко от этого зрелища, что половина публики разбрелась. Нежин же пытался их разнять, получая тумаки. Буквально через несколько минут к бару подъехал джип, оттуда выпрыгнули двое мужиков, схватили подростка-гастарбайтера, запихнули в джип и увезли. Нежин сел на тротуар. Схватился за голову. Вскочил. Снова сел. Плюнул.
– И мне ничего не будет! Ха-ха! Говорил же, о чурок не пачкаю! – поднимал парень руки, как будто танцевал фонарики. – А вы думали… Ха-ха! – смеялся он.
Нежин понял, что он тоже был нетрезв. И хотя все косились на него с презрением, никто с ним связываться не стал, только нашёлся один, который стал подхалимничать, узнав из этой потасовки, кем служит его отец.
Спустился в «Дымовину» художник разбитым. Ясноокая, перед которой он прислуживался, оставила его: «Ведь если не убьют, то калекой сделают, – понял он, и так жутко ему делалось. – Дебил! Зачем я лез! Пусть бы пьяным свалился, не сдох. Всё это я какие-то суеверия выдумываю, а потом в них играю. Дерьмо. Честнее было пойти, найти бабу… честнее… вот же гад, гад, гад… праведник хренов… сейчас уж точно пойду бабу найду, чтоб эту прядильню уткнуть и не водить с ней шашни…»
Без всякого настроения он подцепил там бабу (удивительно легко) и, когда со всем разделался, пошёл снова в бар. Теперь ему хотелось пить. Нахлестаться. Тем временем в его голове зрели «новые правила»… Состояли они в следующем: после того как он так по всем статьям проштрафился, его постигнет кара небесная, заключающаяся в том, что отныне будут обеспечиваться только самые низменные его интересы (вот как сейчас), а помощи в вопросах высоких (таких как творчество) он уже недостоин. В этом и кара: кататься, будто в конопляном масле, в наслаждениях более низкого порядка, чем наслаждение творчества…
«Ведь как легко клюнула на меня эта бабенция! даже фу… и ведь никогда такого не было, а теперь на – захотел и бери… Как по маслу! Явно здесь не обошлось… И сколько же я так буду мозг себе выносить? когда уже усядусь за работу?..»
Грюнделя и других лиц, ставших ему знакомыми, в «Дымовине» уже не было. Он поинтересовался у бармена, что с парнишкой-гастарбайтером, но тот развёл руками и что-то промычал невразумительное и пессимистичное. Нежин оставил номер и попросил сообщить, если поступят сведения. Взял водку, стал пить. Припомнилось ему дивное начало: он в библиотечной тиши сочиняет чудные образы, он бежит, смотря на тучу, которая, как слиток золота, полыхает в тёмном бесконечном небе… И как он докатился до того, что произошло следом? Как он докатился до того, чтобы в этот день… Ведь именно этот день нельзя было трогать! Это дар свыше, а он так с ним обошёлся…
«Хм, а что, если есть обратная сублимация… Творческая энергия поднялась, не реализовалась и далее скатилась вниз, швырнув человека в плотское… У меня неправильное вдохновение, обратно-сублимированное или хрен знает какое, но, в общем, всё блеф, что пишут про вдохновение… Переизбыток вдохновения ведёт к духовному обнищанию! к разгулу плотского в человеке… Ницше писал, что переизбыток здоровья ведёт к неврозу здоровья… вот-вот, что-то вроде того с творчеством», – спутанно думал он о причинах такого бесславного конца этого славного дня и наливал.
После пятой рюмки он опять похолодел. До колен пробирала дрожь: если мальчишку убьют или покалечат, то он будет виновен. Он завёл эту «схему»! Он влез… И почему всё так сложно и тонко в его дурной голове: почему он выдумал и подчиняется каким-то «правилам», меняющимся в зависимости от изменений жизненных ситуаций?.. Почему надо было непременно благодарить за первый заказ небеса и сделаться лучше в этот день? Откуда эти смехотворные, ярмарочные суеверия?.. Откуда эта суеверная нравственность и не является ли она хуже честной аморальности?
Выполз из «Дымовины» он, когда уборщица подметала разбитые стёкла и поднимала стулья, чтоб промыть пол. Выполз больным, разбитым, профессионально непригодным.
Держим гада. Кормим гада. Греем гада.Но не гад он, понимаете, не гад! —подпевал Нежин, пока ковылял, пошатываясь, домой.
Это ж надо! Ну кому всё это надо?Говорим, бредём и любим наугад.Держим гада. Кормим гада. Греем гада…Ну кому всё это надо?Он не помнил, откуда знал эту песню и кто её автор, ему просто нравилось повторять единственный куплет. Он ему соответствовал и плавал на поверхности его сознания, как белый пакет в мутной послегрозовой воде. Сознание путалось, мутилось, вязло, бликовало, но оставался этот куплет, который, он помнил, так ему соответствовал. Отключился художник, как только бухнулся, даже не раздевшись, в постель, последний раз проговорив иссушенным ртом песенку про гада.
Очнулся он около полудня и сразу почувствовал удар в сердце: парень… жив ли? А потом приплыла баба, злонастроенный Бахрушин и Костряков, головокружительное вдохновение, библиотека, туча – вся картина прошедшего дня восстановилась, и сделалось тошно. Так тошно, что он снова постарался нырнуть в сон. Проснулся второй раз он ещё через полчаса. И испытал всё то же самое, только острее и противнее. Ему хотелось вскочить и сбросить прокуренную, налипшую от пота рубашку и грязные джинсы, но он озлобленно продолжал лежать и переваривать, и перемалывать события вчерашнего дня. И самое тяжёлое, просачивались к нему «новые правила». Так сказать, на новый день. Что-то говорило ему, что надо найти парня и помочь…