Тропик Козерога
Шрифт:
Я неплохо узнал ее, поскольку некоторое время — давал ей уроки, стараясь совершить возможное и невозможное, чтобы убедить ее в том, что дырка у нее вполне нормальная и что она способна наслаждаться актом, если даст себе труд иногда прибегать к нему. Обычно я рассказывал ей похабные истории, в которых тонко намекал на ее собственные обстоятельства, но несмотря на это, она оставалась непреклонной. Однажды, и это самое невероятное, у нас даже дошло до дела: она позволила мне запустить палец. Я убедился, что с ней нет ничего из ряда вон, да, немного суховато, слегка тесновато, но это можно было приписать истерии. А теперь представьте себе, что после этого она рывком натягивает юбку на колени и раздраженно говорит вам прямо в лицо:
— Видишь, я же говорила, что уродилась такой!
— Не вижу ничего необычного, — отвечал я сердито. — Ты что думаешь, в микроскоп тебя рассматривать буду?
— Ну и ну! — сказала она назидательно, — как ты со мной разговариваешь!
— Какого дьявола ты врешь? — продолжал я. — И зачем придумываешь небылицы? Скажи, разве небесчеловечно — иметь дырочку и не пользоваться ею? Что, собираешься засушить ее?
— Ну и выражения! — заметила она, покусывая губу и краснея, как свекла. — А я-то думала, вы джентльмен!
— В таком случае и ты — не леди! — парировал я. — Поскольку леди время от времени ебутся и не просят джентльменов ковыряться в них пальцами, чтобы удостовериться, насколько они малы!
— Я тебя не просила дотрагиваться до меня! — сказала она. — Мне бы и в голову не пришло просить, чтобы ты прикасался ко мне, тем более в интимных местах.
—
— Я в тот момент вообразила, что ты доктор — и это все, разговор окончен, — холодно произнесла она, пытаясь отодвинуться.
— Ладно, — сказал я первое, что пришло на ум, — будем считать это недоразумением, будем считать, что ничего не произошло. Я слишком хорошо тебя знаю, чтобы поверить, будто ты обиделась. Да я и не собирался, тебя обижать, клянусь дьяволом. Просто подумал: может, ты ошибаешься, может, ты и не маломерка. Ты знаешь, все случилось так быстро, что я ничего не понял. Я даже не уверен, дотрагивался ли до тебя. Ну, если только самую малость, и все. Сядь рядышком, не дуйся. — И я усадил ее рядом с собой — она заметно смягчилась при этом — и обнял за талию, как бы для того, чтобы утешить ее понежнее. — И давно это у тебя? — поинтересовался я с самым невинным выражением и чуть не расхохотался, поняв весь идиотизм вопроса. Она застенчиво нагнула голову, словно мы коснулись неприличной темы. — Может, ты сядешь ко мне на колени… — и, не дожидаясь ответа, я мягко переместил ее к себе на колени и тут же проник к ней под платье, осторожно положив руку на ее бедро. — Посиди так немножко, тебе станет лучше… Вот так, откинься на меня, отдохни… Тебе уже лучше? — Она не ответила, но больше не сопротивлялась, просто лежала, расслабленная, прикрыв глаза. Осторожно, очень мягко и нежно я гладил ее бедро, пробираясь все выше и выше и не переставая говорить ей негромкие ласковые слова. Когда мне удалось раздвинуть пальцами малые губы, она оказалась влажной, как мокрая кухонная тряпка. Я осторожно массировал ее, открывая все шире и шире, и не отступал от телепатической линии насчет того, что женщины иногда заблуждаются, полагая, будто они слишком «маленькие», в то время как они вполне нормальные, а она тем временем выделяла все больше влаги и раскрывалась все сильней. Я засунул уже четыре пальца, и еще оставалось место, если бы у меня нашлось что-нибудь засунуть еще. Она обладала выдающейся дырою, и насколько я мог почувствовать, в свое время великолепно разработанной. Я посмотрел, держит ли она по-прежнему глаза закрытыми: рот у нее был раскрыт, она тяжело дышала, но глаза были плотно сомкнуты, словно она делала вид, что все это ей снится. Теперь с ней можно было не церемониться — исчезла опасность даже малейшего недовольства. Может, это было лишнее, но я довольно-таки злонамеренно принялся пинать ее, что-бы посмотреть, проснется ли она. Я пинал словно бы мягкую перину, и даже когда она стукнулась головой о деревянный подлокотник дивана, все равно не выказала никакого раздражения. Казалось, что она прошла анестезию, готовясь к шальному соитию. Я стянул с нее всю одежду и кинул на пол, после чего провел неплохую разминку на диване, кончил и положил ее на пол, поверх одежды. Потом вошел в нее еще раз, причем она так присосалась ко мне, что не собиралась отпускать, несмотря на внешние признаки обморока.
Мне кажется очень странным, что музыка всегда перерастала в секс. Когда вечером я выходил на прогулку один, я был уверен, что найду себе кого-нибудь: медсестру, девушку, выходящую из танцевального зала, молоденькую продавщицу — лишь бы кто-то в юбке. Если я выезжал на автомобиле с моим другом Макгрегором — прокатиться на пляж, как он говорил — то оказывался в полночь в некоей странной гостиной в незнакомом районе, а на коленях у меня сидела какая-нибудь девица, как правило, невзрачной внешности, ибо Макгрегор был еще менее разборчив, чем я. Часто, усаживаясь к нему в автомобиль, я предлагал: «Слушай, обойдемся сегодня без баб, как ты на это смотришь?» И он отвечал: «Господи, меня они тоже достали… Поедем куда-нибудь, да хотя бы в Шипсхед Бей, ага?» Но проезжали мы не больше мили, как он вдруг подруливал к тротуару, подталкивал меня локтем и произносил: «Взгляни! — указывая на девушку, шагавшую по улице. — Господи, что за ножки!» Или так: «Слушай, а что, если мы ее подбросим? Может быть, у нее есть подружка?» Я и слова не успевал вымолвить в ответ, а уж он окликал ее и начинал болтать в своей обычной манере, неизменной для всех. В девяти случаях из десяти девушка соглашалась. Отъехав совсем недалеко, он, поглаживая ее свободной рукой, спрашивал, нет ли у нее подруги, которая могла бы составить нам компанию. Если она проявляла беспокойство, не желая, чтобы с ней обращались подобным образом, он тормозил, открывал дверцу и выпроваживал ее из автомобиля со словами: «Иди ко всем чертям! У нас нет времени с тобою цацкаться!» И, обращаясь ко мне: «Правда, Генри? Не унывай, к вечеру мы что-нибудь подходящее обязательно отыщем!» Когда же я напоминал ему, что мы собрались провести эту ночь целомудренно, он отвечал: «Ладно, как знаешь. Я просто подумал, что это доставит тебе удовольствие». Но очень скоро он опять резко тормозил и произносил, обращаясь к расплывчатому силуэту, выступившему из темноты, такие слова: «Эй, сестричка, как дела? Не желаешь прокатиться?» И не исключено, что на этот раз подворачивалась под руку дрожащая маленькая сучка, готовая по первому требованию задрать юбку. Часто такие не просили даже выпивки, достаточно было остановиться где-нибудь на безлюдной дороге и по очереди отодрать ее прямо в машине. Если она оказывалась совсем уж дурочкой, а так обыкновенно и происходило, она даже не доставляла хлопот и не просила подбросить ее до дома. «Нам не по пути, — говорил этот сукин сын. — Тебе лучше выйти здесь». Он открывал дверцу и ждал, пока она покинет автомобиль. Следующей его мыслью, разумеется, было: а не заразная ли она? Эти сомнения терзали его весь обратный путь. «Господи, нам надо быть осмотрительней, — говорил он. — Черт знает что можно подхватить. У меня с последнего раза, помнишь, на шоссе, чешется — нет терпения. Может, это просто нервное… Из головы не лезет. Объясни мне, Генри, почему не удается прилепиться к одной юбке? Ты бы, например, взял Трис, она славная, ты знаешь. Мне она тоже нравится, в некотором роде… Да что говорить об этом! Ты меня знаешь, я — обжора в этом деле. Иногда на меня прямо находит что-то. Например, еду на свидание — заметь, с девушкой, которую хочу, с которой все улажено — и вот еду, а краем глаза замечаю ножки, вышагивающие по тротуару, тогда, не успев ни о чем подумать, сажаю ее в машину, и черт с ней, с той. Наверно, я бабник такой невероятный, как ты думаешь? Не говори ничего, — быстро прибавлял он, — я знаю, ты ничего хорошего, сволочь такая, не скажешь». И после паузы: «Ты забавный парень, Генри. Я не замечал за тобой, чтобы ты отказывал себе, но иногда ты забываешь про это вовсе. Меня просто бесит твое безразличие. И постоянство. Ты знаешь, что ты почти моногамен? Все время с одной — меня это из себя выводит! Тебе не надоедает? Да я наизусть знаю все, что они скажут. Иногда мне хочется сказать им… нет, лучше сперва дунуть, а потом сказать: „Слушай, девочка, помолчи немного… раздвинь ножки пошире и занимайся своим делом“».
Он добродушно засмеялся.
«Представляешь, какую морду состроила бы Трис, если к ней обратиться с подобными словами? А ведь я однажды был недалек от этого. Я надел пальто и шляпу. Ну и рассердилась же она!
Против пальто не было возражений, но шляпа! Я сказал ей, что боюсь сквозняков, хотя, конечно, никакого сквозняка не было. На самом деле мне чертовски хотелось от нее уйти, и я подумал, что в шляпе оно получится быстрее. Ничего подобного, я проторчал там всю ночь. Она подняла такой шум, что я насилу ее успокоил… Это что. Послушай другое: как-то у меня была пьяница-ирландка, баба с придурью. Прежде всего, ей никогда не хотелось в постели… непременно на столе. А это, знаешь ли, ничего, если разок-другой, но если очень часто, то достает. Однажды ночью, а я был навеселе, — заявляю ей: все, пьяная
Я очень хорошо знал, что он имеет в виду. Он был один из самых давних моих друзей и чуть ли не самый ворчливый сукин сын, которых я когда-либо знал. Упрямый — не то слово. Он был, как мул — дубинноголовый шотландец. А его папаша — тот еще хуже. Когда они в чем-нибудь не сходились — вот это была сцена! Папаша обычно пританцовывал, буквально пританцовывал, когда впадал в гнев. Если матушка пыталась их разнять — получала в глаз. Родители часто выгоняли Макгрегора из дома. И он уходил с вещами, с мебелью и даже с пианино. Примерно через месяц он возвращался, поскольку знал, что дома ему опять поверят. А потом он приходил домой поздно вечером вместе с женщиной, которую подцепил где-то, был пьян, и скандалы начинались снова. Кажется, родители ничего не имели против того, что он пришел с девицей и провел с ней ночь — им не нравилось высокомерие, с которым он просил мать принести им завтрак в постель. Когда мать начинала кричать на него, он заставлял ее заткнуться такими словами: «Ну что ты лезешь не в свое дело? Ты ведь сама вышла замуж только потому, что не убереглась». Почтенная женщина воздевала руки к небу и произносила: «Каков сын! Каков сын! Боже мой, что я сделала плохого, чтобы заслужить такие слова?» На это следовала реплика Макгрегора: «Выкинь из головы! Ты просто старая кривляка!» Часто вмешивалась сестра Мака, стараясь все уладить. «Господи, Уолли, — говорила она, — не мое дело учить тебя, однако я прошу обращаться к маме более уважительно». Макгрегор усаживал сестру на кровать и начинал уговаривать ее принести завтрак. Как правило, ему приходилось на месте спрашивать у коллеги по постели, как ее зовут, чтобы представить сестре. «Она недурная девчонка, — объяснял он подружке, указывая на сестру, — единственный порядочный человек в семье. Слушай, сестренка, принеси нам что-нибудь пожрать, а? Яичницу с беконом, ладно? Слушай, а как старик? В каком он сегодня настроении? Мне позарез надо пару долларов. Пойди, раздобудь у него, идет? А я подарю тебе что-нибудь хорошенькое к Рождеству». И, словно они обо всем договорились, он откидывал одеяло, чтобы показать свою девчонку. «Посмотри, правда замечательная? Какие ножки! Слушай, сестренка, тебе тоже надо обзавестись парнем… очень уж ты худа. Вот Патси, я думаю, не испытывает недостатка в этом добре, как, Патси? — и с этими словами он хлопал Патси по заднице. — А теперь ступай, сестренка, принеси кофе и, ты не забыла? — хорошенько поджарь бекон. Да не бери тот вонючий, консервированный — хочется чего-нибудь отменного. Поторапливайся!»
Больше всего в нем мне нравилась слабость: подобно многим, кто проявляет внешнюю силу, он был мягкотелым созданием. Не существовало ничего, что он бы не сделал — из слабости. Он был вечно занят, но ничего не доводил до конца. И вечно корпел над чем-нибудь, стараясь дать развитие уму. Например, брал полный толковый словарь и, вырывая из него каждый день по страничке, с благоговением изучал их по пути на службу и обратно. Он был переполнен всяческими сведениями, причем чем нелепее были эти сведения, тем больше удовольствия они ему доставляли. Казалось, он помешался на попытках доказать всем и вся, что жизнь — это фарс, игра, не стоящая свеч, что одно в ней противоречит другому, и так далее. Он вырос в Норт-Сайде, совсем недалеко от того места, где прошло и мое детство. Во многом он был продуктом Норт-Сайда, и, может быть, именно поэтому так нравился мне.
То, как он говорил, чуть-чуть сквозь зубы, его грубоватое обращение с полицейскими, его презрительные плевки, совершенно особые ругательства, его сентиментальность, его ограниченность, страсть к пульке и костям, к пустому трепу на всю ночь, презрение к богатству, приятельство с политиками, интерес к незначительным вещам, уважение к начитанности, преклонение перед танцевальными залами, салунами, мюзиклами, разговоры о том, как было бы отлично повидать мир, и домоседство, сотворение идола из любого, кто проявил себя «настоящим мужиком», тысяча и одна черточка в его характере подкупали меня, поскольку они повторяли особенности, которыми были отмечены друзья моего детства. Мое окружение состояло из вроде бы ни на что не годных, но очень милых неудачников. Взрослые вели себя как дети, а дети были неисправимы. Никому не дано было подняться выше соседа, не заслужив всеобщего осуждения. Удивительно, как некоторым удалось стать врачами или адвокатами. Но даже и в этом случае они оставались своими ребятами, говорили на том же языке и по-прежнему голосовали за демократов. Раз услыхав, уже не забыть то, как Макгрегор рассуждал, к примеру, о Платоне или о Ницше. Прежде всего, он, дабы получить соизволение вести разговор о таких вещах, как Платон и Ницше, давал понять своим собеседникам, что случайно упомянул их имена, что сам он лишь недавно узнал о них от одного завсегдатая салуна. Он даже делал вид, что с трудом может произнести их имена. Платон — это вам не фигли-мигли, с почтением произносил он. У Платона была парочка стоящих идей в башке, да, сэр! Хотел бы я взглянуть, как эти тупые вашингтонские политики смотрелись бы на фоне Платона, говорил Макгрегор. И, продолжая тему, он объяснял своим приятелям по пульке, какова птица был этот самый Платон в свое время и сколько очков вперед он мог дать деятелям других времен. Конечно, добавлял Макгрегор, он был кастрат: в те времена большие люди вроде философов часто отсекали себе яйца, чтобы преодолеть искушение. Так находчиво, часто в ущерб собственной эрудиции, рассуждал Макгрегор. А другой малый, Ницше, тот вообще из психушки. Говорят, он жил со своей сестрой как муж с женой. Такой суперчувствительный. Нуждался в особом климате, вроде как в Ницце. Я, признавался Макгрегор, ничего вот не имею против немцев, не то что этот Ницше. Тот просто терпеть не мог немцев. Он заявлял, что он поляк или наподобие этого. А немцев всегда выводил на чистую воду. Он говорил, что они тупы как свиньи и, видит Бог, он знал, о чем говорил. Во всяком случае, это никогда не было голословным. Он говорил, что они — натуральное говно, и видит Бог, разве он был неправ? Помните, как эти ублюдки драпали, подняв хвост, когда получили порцию химии собственного изготовления? Слушайте, я знал одного парня, он столкнулся с ними лицом к лицу при Аргонне. Он рассказывал, что они не стоят даже того, чтобы посрать на них. Даже пули на них жалко — он вышибал им мозги прикладом. Забыл, как его зовут — он мне много чего порассказал из того, что повидал там за несколько месяцев. С особой радостью он прикончил своего майора. Не то, чтобы у него был зуб на этого майора — просто ему не понравилась его харя. И еще не понравилось, как он отдает приказания. Большинство убитых тогда офицеров были застрелены в спину, рассказывал он. И поделом им, кровососам! А этот парень — он из Норт-Сайда. У него сейчас бильярдная где-то у рынка. Смирный парень, занимается своим бизнесом. Но только стоит начать разговор о войне, он прямо из себя выходит. Если они опять развяжут войну, он обещал убить президента Соединенных Штатов. И он выполнит свое обещание, доложу я вам… Однако я что-то хотел рассказать вам про Платона?..
Когда все разошлись, он вдруг прицепился ко мне:
— Ты не одобряешь подобную манеру вести разговор, не так ли?
Мне пришлось признаться, что не одобряю.
— Ну и ошибаешься, — продолжал он. — Нельзя терять связь с народом, может, когда-нибудь ты испытаешь нужду в этих парнях. Ты исходишь из предположения, будто ты свободен, независим! Ты ведешь себя так, словно ты выше этих людей. И это большая ошибка. Откуда ты знаешь, что случится через пять лет, даже через полгода? Ты можешь ослепнуть, тебя может переехать грузовик, ты можешь очутиться в психушке, да мало ли что может произойти! Ты не знаешь этого наперед. И никто не знает. Ты можешь стать беспомощным, как ребенок…