Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии
Шрифт:
– Каким?
– Краше в гроб кладут. А теперь видите? Хоть под венец!
– Ловко вы его аттестовали, – засмеялся я, – но помните: не судите да не судимы будете. С природой, конечно, не поспоришь, но бывают счастливые исключения, и, как сказал поэт, «любви все возрасты покорны».
– Бывает муж у девушки умирает, а у вдовушки живет, – улыбнулся Андрей Иванович. – Эта мадонна заявилась к нему только после того, как миновал кризис, а свалился он из-за нее. Лежит в реанимации, а сестра продает дачу и все спускает на лекарства, питание, на именитых консультантов. Вот так, дорогой мой профессор. Все по
От простого старичка-боровичка я не ожидал философского поворота в разговоре и не скрыл удивления:
– Простите, а кто вы по профессии?
– Бухгалтер.
– Бухгалтер? Но я и от профессиональных философов редко слышал такое убедительное толкование знаменитого тезиса.
– А вы и не могли его слышать по той простой причине, что философствующие лакеи советского режима, как черт ладана, боялись кантовской формулы, ибо она камня на камне не оставляет от марксистского понимания человека. Эти умные трусы, конечно, порой тосковали по человеческой целостности и неповторимости, но, облученные социализмом, ради пайка несли в студенческие аудитории бред сивой кобылы.
Приподнявшись на локте, я взглянул на собеседника: усталые серые глаза, втянутый рот и вертикальная складка на высоком, «гегелевском», лбу под седой шапкой волос говорили о непростой судьбе.
Андрей Иванович подтвердил мою догадку:
– Я философ. Закончил Московский университет и учился у известного вам Ильенкова.
– Вот так! Но при чем здесь бухгалтерия?
– А при том, что от тюрьмы да от сумы не отказывайся. Реформы, за которые я боролся, сделали меня «культурным нищим»! Жена умирала. Что делать? Вспомнил первую специальность (до армии закончил кредитно-финансовый техникум) и подался работать в коммерческий банк. Надо было учить дочь в Ленинграде и лечить жену.
– Да вы второй Спиноза! Тот линзы шлифовал и писал трактаты, а вы рубли считаете и тоже, поди, по ночам пишете?
– Пишу, ибо не я первый и не я последний. Не скрою: сначала было трудно, а потом выявились преимущества.
– Какие?
– Прежде всего – полная независимость. Ни заседаний, ни нудного переливания из пустого в порожнее. А главное – не надо просить. Помните, у Булгакова: «Никогда ни о чем не просите!» Вот я и не хожу с протянутой рукой. Пишу и издаю на свои кровные. Вспомните Гачева: живет в деревне, выращивает картошку и ежегодно публикует свои труды.
Я возразил:
– По собственному опыту знаю, как тяжело сочетать работу ради куска хлеба и науку, ибо все время балансируешь между обыденностью и творчеством.
– Хм… Согласен. Кстати, наслышан о ваших исторических исследованиях. Так вот, признайтесь честно: сколько вам потребуется времени, чтобы изложить суть многолетних размышлений о судьбе русского либерализма?
– Пожалуй, одного года достаточно.
– А бумаги?
– Обойдусь десятью машинописными страницами.
– Браво! Но это ваши страницы, а не перепев чужих мыслей. Вспомните речь Достоевского о Пушкине, «Колеблемый треножник» Ходасевича, «Вольное слово Пушкина» Вышеславцева – и вы согласитесь, что эти маленькие шедевры стоят сотни томов пространных толкований. Вот и я всю жизнь отдал постижению тайны Мартина Хайдеггера и теперь подвожу итоги.
– Андрей
– А вы не иронизируйте. Философия дает мне все: и радость познания, и утешение, и наслаждение. И, если хотите, – вторую жизнь!
– Но нельзя же жить для общего, для человечества, если не любишь конкретного человека.
– Каждая речка свое устье ищет, – вспыхнул Андрей Иванович, – и я не навязываю никому своей философии жизни хотя бы потому, что лучше сумным потерять, чем с дураком найти. Это во-первых. А во-вторых – человек живет, пока его помнят. Я помню и люблю свою жену Ирину, слышу ее голос, вижу свет ее глаз и вновь переживаю счастье, когда иду по нашей лесной поляне и вспоминаю светлые минуты нашей жизни.
– И что же? Были только сказки, когда вы пили вино любви, и не было суровой прозы?
– Конечно, все было. И по сей день гложет сердце стыд за свою беспомощность. За лекции, за научную работу получал сто пять рублей в месяц, потом – сто двадцать пять и, наконец, потолок – триста двадцать! А она любила жизнь, красивые платья, путешествия, но терпела и ни разу не упрекнула и не вздохнула. Наоборот: брала работу на дом (служила редактором) и до третьих петухов корпела над рукописями.
Андрей Иванович замолчал, а потом, очнувшись от нахлынувших воспоминаний, коснулся своего одиночества:
– И что бы мне дала новая семейная жизнь в шестьдесят лет? Жениться на какой-нибудь экономке ради щей? Глупо! Бросать вызов природе, как это делает полковник? Смешно! А что касается бессмертия, то примирение с неизбежным концом я нашел в дочери. Банально? Может быть. В конце концов, моя жизнь состоит из банальностей, но таких, реальное воплощение которых требует немалых усилий. А если смотреть на вещи проще, то ясно одно: высшей человеческой потребностью было и останется желание повториться в неповторимом: детях, внуках, в их схожести с нами при всей их индивидуальности.
– И что же? Дочь воплотила мечту?
– Да, – твердо ответил Андрей Иванович и протянул мне пачку журналов со статьями дочери о философском значении лирики Поля Верлена.
Увлекшись разговором, мы не заметили давно стоявшего у дверей палаты полковника. Он весь светился. Улыбаясь, подошел к тумбочке, достал бутылку виноградного сока, разлил по трем стаканам и сказал, окинув сочувственным взглядом Андрея Ивановича:
– Ну, что ж, как говорится, мертвых в землю, а живых за стол. Выпьем за… – и остановился, посмотрел на меня.
Я не заставил себя ждать и ответил строчками Пастернака:
За что же пьют? За четырех хозяек?За их глаза? За встречу в мясоед?За то, чтобы поэтом стал прозаикИ полубогом сделался поэт!– Прекрасный тост! – крикнул полковник. – Это о тебе, Иван, и за тебя. Не знаю, как ты пишешь, – не читал, но талантом рассказчика одарен сполна.
Выпили. Распечатали вторую, и неугомонный Игнат Петрович сам произнес тост: