Трудный переход
Шрифт:
— Капитан знает?
— Да.
Григорий медленно побрел обратно к дамбе, где оставил свой расчет. Тяжесть, навалившаяся в клуне, почему-то не проходила. Опустился на траву рядом с Ишакиным, и тот спросил, имея в виду капитана:
— Нашел?
— Нет. А Лукина увезли в медсанбат.
Чуть не полвзвода тут было, и все уставились на командира, на полуслове прервав свои разговоры. Ишакин цыкнул слюной сквозь зубы и изрек со злым придыхом:
— Постреляют нас здесь, как курей.
Григорий вздрогнул от таких слов, будто Ишакин ударил его по лицу. И поднялась в нем буря протеста, которая смыла душевную дряблость,
— Что же ты, Ишакин, унижаешь себя и своих товарищей? — тихо спросил Андреев.
— Я никого не унижаю, лейтенант, не лепи мне горбатого.
— Сам же только что сказал — перебьют, как курей. Ты что, в самом деле кура? А он, — кивнул Андреев на Файзуллина, — он что, тоже кура? И остальные? Нет, ты мне скажи, Анвар, ты согласен, что тебя сравнивают с курой?
— Зачем, лейтенант? — живо отозвался Файзуллин. — Я его потрясу мала-мала, и будет порядок. Он сначала говорил, а потом думал. Ай, ай, шибко нехорошо!
— Бросьте подначивать. Мы на этих гробах шлепаем по воде, а он нас в упор расстреливает. Ему игрушки, а нам слезки.
— Что же ты хочешь? — зло спросил Андреев.
— Ничего. Устал. Во, видишь? — Ишакин потряс своими перебинтованными руками.
— Кто же из нас не устал? Может, ты воюешь, а я, Файзуллин, вот все прячемся, отсиживаемся в бетонных укрытиях, ждем, когда другие завоюют победу?
— Я этого не говорил. Не шей мне обвинение.
— Говорил, только иными словами, но тоже вредными, все равно, если бы ты их прямо сказал. Прикинь умом, что делается на фронтах — от моря и до моря все пришло в движение, наши двинулись на запад, вступили в Пруссию, понимаешь? Уже в саму Германию! Еще один рывок — и капут фашистам. И мы должны сохранить свои силы для этого рывка, нельзя расхолаживаться. Тогда весь мир вздохнет свободно, и никого, слышишь, никого мы тогда не забудем — ни мертвых, ни живых. Вот так, друг Ишакин.
— Политграмота, лейтенант.
— Ладно, пусть будет политграмота. А хорошая политграмота — это ведь тоже лекарство от заразы, особенно для таких, как ты.
— Что ты, лейтенант, взъелся на меня? Тебе моя физия не по нутру? — воскликнул вконец растерявшийся Ишакин. — Ну, брехнул невпопад, ну, нате, режьте меня на пайки и кушайте с маслом!
— Сначала, друг, думай, потом говори, — улыбнулся Файзуллин.
— Иди-ка ты! — отмахнулся от него Ишакин.
— А насчет усталости соображаю так, — сказал Андреев. — Мы тебя, Ишакин, можем освободить. Хочешь — отлеживайся в клуне, хочешь — иди в медсанбат.
— Я что, по-твоему, легавый? — обиделся Ишакин. — И не выставляй меня на посмешище. Не то Ишакин может обидеться, а Ишакин обиды свои не прощает!
Андреев про себя улыбнулся: уж коль Ишакин начал говорить о себе в третьем лице, значит, допекло его основательно. Файзуллин обнял Ишакина за шею и притянул к себе ласково: мол, эх ты, друг, сморозишь непотребное, а потом и сам не рад.
— А честно говоря, — завершил разговор Андреев, — бой за плацдарм на том берегу выиграли и мы. Батальон Кондратьева и мы. Может, этим самым спасли сотни, а может, тысячи жизней. Надо соображать, что к чему, Ишакин.
Солома в клуне пахла полем, ветром, землей. Она казалась мягкой, мягче пуховой перины, о которой бойцы за годы войны потеряли всяческое представление. Солома — это то лучшее, о чем они смели мечтать.
Еще одна военная ночь шуршала по земле. С глухими всплесками разрывов, сонным таканьем пулеметов, утробным гулом идущих на бомбежку ночных бомбардировщиков, с отблесками пожаров.
И каким-то привычным стало это странное сочетание — таканье далекого пулемета и посвистывание соловья в ближайших кустах, зарева пожаров с миганием звезд или лунным серебристым разливом над темным лесом.
Война неожиданно вторглась в эту извечно мирную жизнь природы и сопровождала ее уже три года. И по всему чувствовалось: война выходила на финишную прямую. В дымных далях уже проглядывался ее конец.
Андреев прислушивался ко всем звукам и шорохам. За стенами клуни течет ночная военная жизнь. Бойцы Черепенникова работают сейчас на переправе. И каждый разрыв снаряда заставляет Григория настораживаться — может, пущен он по парому?
Да, Ишакин устал. Что ж, все эти годы они живут на износ. Но Ишакин среди других духовно хлипче. Когда обстановка до предела взвинчивает нервы, они первыми, как правило, сдают у него. Раньше для Григория чисто теоретически звучало положение о том, что в человека духовная крепость закладывается с малых лет. Трудно быть крепким тому, кому приходится, как говорит Курнышев, перестраиваться на марше. Такой вот крепости Ишакину в молодости не заложили. Он пришел на войну порченым человеком. Война испытывает его огнем и кровью, он очищается от многих пороков, но твердости ему все же не хватает. В обстоятельствах исключительных трудно скрыть от посторонних саморазоблачение. Тот, кто не выдерживает этого саморазоблачения, либо падает, либо бежит по ту сторону огня и там падает окончательно и до дна. Тот, кто выдерживает, вылечивается от своих душевных недугов и становится таким, как все, — честным до конца.
Ишакин срывался иногда то крупно, то мелко, но никогда не падал. За последнее время он стал заметно крепче. И конечно, знакомство с Марией, вспыхнувшая вдруг привязанность к ней помогли ему немало. Сегодня первым заговорил об усталости, хотя устали все. Но другие умеют скрывать свои слабости.
Григорий, откровенно говоря, привязался за эти годы к Ишакину. Случись что-нибудь с ним, трудно бы он переживал это. В Брянских лесах стряслась история с козой. В отряде было голодно, и Ишакин, находясь на задании, забрал на дороге у старухи козу, чтобы подкрепить себя и товарищей свежим мясом. Григорий тогда рассердился и сказал себе, что вычеркнет бойца из списка своих друзей. Но он не мог долго на него сердиться. Тем более что сам Ишакин больно переживал случившееся. Та история, в общем-то, пошла ему на пользу. Если взять бойцов его взвода, каждого в отдельности, то, пожалуй, Григорий ни с одним так много не возился, как с Ишакиным. И не зря. Мишка Качанов, когда Василий выкидывал очередной фортель, говаривал: