Труды по россиеведению. Выпуск 3
Шрифт:
На человеческом уровне история столь же «прогрессивна», сколь и «регрессивна». Привычка замечать только ту историю, импульсы которой задаются либо «сверху» (вождями и правителями), либо «снизу» (заговорщиками и революционерами), – признак недостатка в обществе демократических потенций или веры в собственные силы. По-настоящему свободный человек не склонен считать правителей демиургами собственного бытия; рожденный среди свободных людей писатель находит главных персонажей истории не среди «спасителей» или «злодеев», а среди простых людей, составляющих народ. К россиянину с его предельно этатизированным сознанием это не относится.
Стало общим местом говорить, что верхи и низы Российской империи существовали в разных культурных измерениях. При этом низы представляли именно тот тип политической культуры, который вызывал столь горестные реакции
Мне порой кажется, что «генотип» русской не/свободы заложен в легенде о «призвании» варягов. Норманнские завоевания – дело для былых времен обычное, однако никто добровольно не призывает разбойников и тем более не возводит на этой основе культа «1500-летней» государственности. «Долгое рабство – не случайный факт, оно, конечно, отвечает какой-то особенности национального характера, – писал в свое время А.И. Герцен. – Эта особенность может быть поглощена, побеждена другими, но может победить и она» (4). Так не напоминает ли русская история сплошную цепь поклонений покладистых холуев всевозможным «разбойникам», сменяющим друг друга на троне?
Ментальный. Хотя собственно ментальную составляющую российского культурного пространства практически невозможно отделить от эмоциональной сферы, формально она так или иначе должна обнаружить себя в государственно-правовых представлениях и практиках. При этом надо учитывать, что эти практики имеют мало общего с политикой в европейском смысле слова. Дело в том, что вера в государство превратилась в России в своего рода имперскую религию, определяющую весь спектр бытийственных представлений. Россиянин не верил в индивидуальное творческое начало, ему претили навязанные сверху коллективистские усилия. Русский крестьянин «бегал» от плохого помещика, но готов был пойти на поклон к государству, особенно возглавляемому «сильным» лидером. Но такого рода вера не только не исключала, но и предполагала склонность к ситуационному бунтарству под влиянием сиюминутных эмоций, вызванных «слабостью» патерналистской власти (сегодня такая ситуация ощущается довольно остро).
Отсюда стремление государства к овладению информационным пространством империи, что в свое время достигло апогея в большевистской «пропагандистской» государственности. Сталин – это «тихий» деспот, который осторожно вползал в души революционно-романтичных холуев: именно в этом кроется ноу-хау российского псевдототалитаризма. Возможности воздействия власти на социализацию россиян с помощью современных «свободных» массмедиа многократно возрастают. Но не стоит видеть в этом устойчивую тенденцию к бесконечному воспроизводству ментально одномерных, социально пассивных существ. Любая пропаганда, расходящаяся с реалиями, провоцирует волну безверия и хаоса. Современная российская ментальность отнюдь не отдает предпочтения закону перед насилием во имя недостижимой и потому тем более желанной «справедливости». Зато россиянин испытывает перманентное недоверие к «чужому» закону, писанному вроде бы вовсе не для него.
Господство такого типа ментальности открывает путь не только свободе демагогии, но и беспредельности легковерия. И не надо думать, что тому и другому подвержены в основном негодяи и дураки. Если вспомнить о волнах конспирологических теорий и футуристических пророчеств, в известные времена захлестывающих Россию, то станет очевидно, что вера в утопии и заговоры – две стороны одной и той же медали. Интеллигенция верит в «чудо будущего», народ – в злодеев прошлого и настоящего. «Ученые» и «невежественные» предрассудки переплетаются до такой степени, что уже не важно, кто нас ведет – ангелы или демоны. Важно, что, привыкнув к роли ведомого, мы непременно вновь забредем в застойное болото несвободы.
Человеку далекого прошлого была неведома свобода, зато он верил в справедливость, отождествляемую с сытостью, которую призвана была обеспечить традиция и ее суверенный хранитель. В России соотношение между свободой и справедливостью всегда было неустойчивым. Впрочем, нечто подобное наблюдается во всем современном мире. Попросту говоря, сытая «справедливость» подавляет «голод» свободы.
Соответственно сомнительной традиции «справедливости» в России народ облагался обязанностями – правами располагало только государство. Законы писались для подданных, а не для правителей. Вероятно, из этого выросла системообразующая «вертикаль ментальности» россиян, которую небезуспешно нанизывали на «вертикаль власти». Сегодня не случайно выше всего стоит «телефонное право». Как выясняется, до сих пор можно небезуспешно напоминать людям об обязанностях, не гарантируя соблюдения их конституционных прав. И это делается с помощью церкви, вроде бы признающей свободу совести, но ухитряющейся до бесконечности поддакивать заведомо бессовестному государству.
Настоящее правовое государство – это просто диктатура закона. Однако попытки внедрения в России всеобщей формально-юридической правовой системы всякий раз наталкивались на инерцию обычного права. Последнее судит «по совести»: торжествует субъективно-эмоциональный принцип «хороший – плохой». Отсюда воспроизводство «неформальных» представлений о справедливости, блокирующих действие «несовершенных» законов и заодно открывающих простор судебному произволу.
Права личности – это всего лишь одна из исторических форм, с помощью которых создаются известные гарантии свободы самовыражения человека вопреки традиционным ментальным установкам (но в пределах конвенциональной политкорректности). Права личности, политические свободы не обеспечивают ни справедливости, ни тем более сытости. Они не гарантируют даже социального выживания в примордиалистском смысле слова, но поддерживают свободу творчества – концентрированное воплощение надежд на свободу как единственно достойный звания человека идеал.
Между прочим, сообщество троглодитов «защищало» своих членов соответственно императивам видового выживания, но принципиально исключало защиту прав личности. Соплеменник мог «качать права» на биосоциальном (стадном) уровне, но о ментальной независимости от социума не могло быть и речи. Тем самым исключалось понятие прогресса, связанного с выходом за пределы традиции. Ныне в России происходит нечто подобное с той лишь разницей, что прогресс отождествляется с комфортом, а планка вполне традиционных представлений о справедливости странным образом «модифицировалась». Так, мне не раз приходилось наблюдать, как солидные ученые мужи (отнюдь не коммунисты) горячо обижались на нынешнюю власть за ее неспособность превратить Россию в подобие Саудовской Аравии. О политической свободе они, кажется, забыли навсегда – им достаточно вовремя «выговориться» перед власть предержащими.
Вероятно, все дело в том, что постановка вопроса о правах личности возможна лишь после утверждения незыблемости права собственности. До этого следовало говорить только о правах групп людей – сословий, корпораций, этносов. Мы как-то стесняемся признать, что современное квазиуниверсалистское признание прав человека – всего лишь производное от универсализма рынка, своего рода побочный продукт информационно-потребительской унификации. В России мы пока что имеем дело с явлением иного исторического порядка. Правосознание россиянина и поныне не готово к внедрению демократических свобод. Почему-то никто не замечает, что нынешняя тотальная коррупция – в значительной степени деформированная эманация обычного права, компенсирующая «несвободу» формальной законности. Очевидно, что всякий суррогат привычной справедливости с ростом общественного достатка трансформируется в меритократическую иерархию распределения. Не признавая диктатуры закона, не уважая прав личности, мы превращаемся в заложников собственной потребительской необузданности – еще одного, возможно, самого коварного врага свободы.