Труп
Шрифт:
"Темпераменту отбавьте, барышня, отбавьте, голубушка", — припомнились ей смешливые слова опять все того же прокурора и приятеля, из их предпоследней прогулки по лесу, дня за три до его отъезда.
"А как его отбавишь", — с усмешкой своих ярких и пышных губ спросила она и, скоро и громко дыша, начала подниматься в четвертый этаж.
Она нанимала, уже вторую зиму, две комнаты, от хозяйки, служащей в думе, бывшей классной дамы, тихой и чрезвычайно воспитанной вдовы. Мебель наполовину была ее собственная — почти все, что стояло в спальне.
Но и на площадке, когда
"Вздор, — сердито прикрикнула она на себя, — все чего-то боюсь, беспричинно боюсь, и совершенно по-женски… по-бабьи", — задорно поправила она себя.
IV
Ее гостиная — квадратная, высокая комната давно не казалась ей такой нарядной.
Одну стену, вплоть до двери в спальню, занимал кабинетный рояль. В углу стоял резной ореховый столик с плюшевой обивкой, со множеством портретов и бронзовых вещей и с хорошенькой лампой.
Мебель была всякая: и мягкая, поизящнее и подороже — ее собственная, и с деревянной обшивкой — хозяйская. Большой ковер покрывал, до половины, паркетный пол. Узор портьер и гардин, цветы, запах царской воды — все это прихорашивало комнату.
Ашимова оглядела свою гостиную долгим взглядом и сначала возбужденные глаза затуманились: такие переходы делались у ней чрезвычайно быстро.
Ей пришла вдруг на ум фраза: "настоящая квартирка содержанки". И она не могла ее прогнать. Почему именно теперь, вот сейчас, ее комнаты показались ей похожими на это — она не могла объяснить… И когда она прошла в спальню, такую же просторную и очень светлую, то это сравнение только усилилось.
Она сняла шляпу медленно, в рассеянной, озабоченной позе, у туалетного столика и не глядя на себя в зеркало.
"Разумеется, — думала она, подчиняясь опять настроению, в каком шла по Фонтанке, — разумеется, и хозяйка, и горничная Феклуша, и старший дворник, и швейцар Нефед — считают меня "барышней с поддержкой".
Она недавно слышала это выражение от кого-то из своих товарищей по консерватории. Значит, оно уже в ходу в Петербурге.
"Да, барышня с поддержкой!" И как же может быть иначе? Хозяйка знает, что она близка с ним, вот уже второй год; знает его и как артиста; несколько раз говорила с ним у нее; знает и то, что он давно женат, каким образом, неизвестно, но знает. Это чувствуется в том, как она говорит про них обоих. Для прислуги он и подавно тот самый господин, который ее поддерживает.
А ведь это неправда. Она живет на свои средства… Или лучше — доживает на них. Еще год, и у нее ничего не останется, или останется доход в каких-нибудь триста рублей. Но до тех пор она будет на сцене, его женой и подругой на артистической дороге.
"Барышня с поддержкой!" — почти вслух выговорила она, расстегнула кофточку и бросила ее на стул.
Это была бы безобразная, возмутительная клевета! О деньгах, о материальных вопросах у них никогда и речи не заходило. Даже и теперь, когда они уже смотрят друг на друга, как на обрученных, у них не было еще ни одного серьезного разговора о том, как они устроят совместную жизнь. Никогда он не спрашивал ее подробно о том, на какие средства она живет, но она, на первых же порах знакомства, говорила ему, что живет на небольшой капиталец, оставленный ей теткой; не скрывала и того, что она проживает уже этот капиталец и разочла, чтобы ей хватило, по окончании учения, на два года, с поездкой за границу, в Париж и Милан, до поступления на оперную сцену.
И с первых же дней их теперешней близости она не позволяла ему платить за себя, в пустяках, извозчику или за билет. Это ему нравится, потому что он сам деликатный и осторожный.
Подарки принимала — но какие?.. Корзину цветов, вон ту лампу, рамки для портретов, два коврика, ящик к именинам, с дюжиной перчаток… Да и то из-за этих перчаток вышло объяснение. Это отзывалось порядочной суммой — вместе с ящиком: рублей на сто, а может быть, и больше.
И еще один, довольно ценный подарок. Она получила, прямо из Парижа — боа из страусовых перьев. Это могло стоить франков двести… Она решительно не хотела принимать, но он так мило просил, надел на себя, — она рассмеялась и не могла устоять против соблазна, — боа было самое модное и ни на ком еще она не видала точно такого.
Туалет он обожает и ценит в ней уменье одеваться… Ни одни только платья, а все детали, все мелочи. Смыслит он во всем этом больше любой женщины. И с тех пор, как они стали близки, она — неузнаваема в своем туалете. Конечно, тратит она больше прежнего, особенно на обувь, перчатки, шляпки, но не безобразно много.
Он артист с головы до пяток. Его оскорбляет все некрасивое, старомодное, безвкусное или крикливое, всякая небрежность и неопрятность.
Любимая его поговорка: "женщина — произведение искусства".
Конечно, он и к жене начал охладевать оттого, что она такая неизящная, костлявая, нечистоплотная…
"С запахом камфары и валерьяны", — прибавила Ашимова с полной уверенностью, так живо представила она себе все это, будто струя ненавистных ей запахов пролилась по комнате.
И к чему она себя успокаивает и защищает? Ведь она же знает, что ни одного рубля от него не получала, что на квартиру, стол, платье, извозчиков, театр — расходует она из своих собственных денег.
— Бог знает, что такое! — громко выговорила Ашимова и быстро подошла к широкому шкапу, откуда достала новый пеньюар, сшитый на днях, из светлой фланели с кружевами.
Она мечтала сделать ему сюрприз. Он ей все советовал ходить дома в чем-нибудь более покойном и легком, и вместе изящном, где бы было побольше красивых складок. О ее бюсте и линиях тела он говорит всегда, как истый художник, с особой блуждающей улыбкой. Да и вредно петь и аккомпанировать себе, затянутой в жесткий лиф, с узкими рукавами.
В пеньюаре рукава откидные и руки на полной свободе, ее наливные, удивительно белые руки, которых не коснулся летний загар.
Поспешно она переоделась.