Туула
Шрифт:
Я отдаю ему пузырек с остатками краски и кисточку, при виде которых глаза у него едва не вылазят из орбит. Но нет, справившись с собой, художник складывает орудия труда в портфель и, махнув рукой, уходит, пошатываясь, по крытому мостику, хотя вряд ли это кратчайший путь до его дома, вряд ли...
XII
Туула, любовь моя... как ты? Жива? Здорова? Жива, здорова...
Пошли? Куда? Сам знаешь... И дай мне еще нашего вина, мне сегодня все можно, все разрешено, и всякие там идиоты, извращенцы и самозванцы из полиции нравов мне не указ! Всё? Всё, всё!
Тогда пошли? Пошли. По этому мосту? По этому, по этому... и недалеко...
Ну, вот и всё.
Ночь лопухов, ночь спящих стрекоз, ночь бездомных кошек и несчастных безумцев! Темные веера лопухов над моим лицом, над твоим лицом, Туула, сквозь просветы в листьях то и дело вспыхивают, сверкают искрами ослепительно яркие ночные звезды, хотя не исключено, что это из моих глаз сыплются искры — они прожигают твою зеленую юбку, твою непритязательную одежонку, в которой ты сегодня нежданно-негаданно появилась в «Ротонде» ... неужели только сегодня? Судорожно всхлипывай, Туула, плачь, заговаривай мне зубы, будь моей отравой до тех пор, пока со стороны горы Бекеша не приползет наконец та свинцовая туча и не прольется взметенными вихрем монетами - талерами, дукатами и разной мелочью, пока не отверзятся все гробы и не призовут всех нас на Страшный Суд: меня, тебя... Лавинию с Романасом Букасом, всех твоих оставшихся с носом женихов... литографа с бесцветными ресницами, professore и даже гражданку Гражданскую... Всё Заречье загудит и взвоет, когда мы с тобой появимся! А сейчас я закрою
Твои бедра, вздрагивающие груди, затененный живот облеплены лопухами - кажется, они затянуты ряской и оплетены корнями всех этих трав; чего ради мы предпочли именно это место, кто швырнул нас на заиленный, нет, не заиленный, а просто опутанный травами источник? Я боюсь соскользнуть в сторону, ведь тогда он пробьется из-под земли, ударит в небо, оставив внизу холмы и башни... Почему мы отдаемся друг другу здесь, ответь мне, Туула?! А теперь вжимай меня в землю, Туула, давай... Зачем ты закрываешь мне рот ладонью, ведь она вся облеплена жижей, я же захлебнусь! Тебе лишь кажется, что я говорю, что кричу, а я молчу, молчу, молчу!.. Зачем гладишь той же осклизлой ладонью меня по лицу, проводишь по нему черным локтем, а сама шепчешь: это очищение... Какое, к чёрту, очищение, ведь я же тону, погружаюсь во что-то! А если очищение, тогда чего же ты плачешь, Туула? Ты в самом деле плачешь? Плачь, плачь, вминай, вминай меня, Туула, в эту грязь, в тину, сжимай своими загорелыми ягодицами, большего я не стою, мни меня руками, ртом, сосками, всем своим любимым плоским телом здесь, на этом косогоре, в этой грязище, что чернеет чуть ниже зареченской свалки, покореженных двуспальных кроватей, ржавых детских колясок, матрацев, шин, которые тут тоже не раскатываются, - лежат себе на дне, рядом с колыбельками, в которых никогда не кричать ни нашим, ни еще чьим-нибудь детям, пониже картофельных очисток, кошачьего помета и гниющих водорослей... скажи мне, Туула, веришь ли ты, что эта грязь, в которой мы с тобой возимся, терзаемые нестерпимой страстью, будто желая во что бы то ни стало взять реванш за семь долгих лет, чище всей нашей жизни, незамутненнее жизни наблюдающих за нами теней, нашей будущей смерти и всего того, что последует за ней? Ответь мне, Туула, утешай, колоти меня, запрокинь свое лицо к темному небу, тогда хотя бы в ноздри не забьется грязь, береги ноздри, Туула, пока над нами шелестят гигантские лопухи, снизу мутно-серебристые, жесткие... полежи на мне немного, передохни... кому бы пришло в голову, что под этими зарослями колышется непроходимая грязь, бьет родник... ты лежишь? Полежи, отдохни, Туула, пока за нами не приедут, чтобы доставить неважно куда - то ли в рай, то ли в ад... или пока не подоспеют зареченские ветераны и дряхлые аристократы в шелковых халатах и бахромчатых шлепанцах, пока из мастерских и подвалов, с трудом продрав глаза, не вылезут люди, занимающиеся то ли искусством, то ли любовью или чем-то в этом роде, пока сюда не слетятся первые сытые вороны, чтобы выклевать нам глаза, — но их время еще не пришло, Туула!.. Любовь только тогда достигает своей цели, когда она кончается смертью, сказал палач и отрубил им обоим головы — откуда это?.. Я не знаю, Туула... Люби меня и во сне, тихо наливаясь соками на моем обмякшем теле, увидь меня во сне, пылая любовью, отдыхай, Туула. Передохни немного, пока со стороны горы Бекеша не примчится смертоносная туча, истребляющая все на своем пути, хотя мы с тобой наверняка еще успеем рассказать друг другу обо всем, благо слов осталось так мало. Мы будем сидеть, повизгивая, разбрызгивая в стороны грязь вперемешку с травяными стеблями и корневищами, пачкая собственной кровью пробивающуюся из-под земли колючую проволоку, острые кроватные пружины, кто тогда обмоет и перевяжет наши раны, Туула? Кто утопит, а потом вытащит нас, уже никому — даже друг другу!
– ненужных, голых, повизгивающих, ни дать ни взять спаривающихся в подворотне или на помойке крыс? Хотя... что нам еще остается — только вот так любить друг друга, повизгивать, смыкать объятия, издавать стоны, сплевывать сквозь стиснутые зубы черную кровь, кровь любви, кровь бешеного пса, втирать соки луны, молоко лопухов в свои изукрашенные отметинами лбы; и ты потри мой лоб, потри - он так бодрит, хотя и приторно-сладкий на вкус, этот сок лопуха и лебеды... эй, Туула, ты меня еще слышишь хотя бы краем уха? Ощущаешь, что вот он я, весь под тобой, а в изумрудном свете луны видны лишь твои смутно белеющие ягодицы? Видишь ли меня, давящегося грязью, воспоминаниями, слюной, слезами, ощущаешь ли в паху мой вновь настроенный по-боевому прут, отправишься ли верхом вместе со мной по проклятой ухабистой дороге прямо в преисподнюю, сполохи которой уже видны из-за тех холмов, со стороны Мотылькового кладбища, Полоцкого шоссе, улицы Филарету и Бельмонтского леса? Почему ты молчишь?! Почему не отвечаешь, почему и ты харкаешь кровью? Почему замкнула меня своими руками и ногами, да так крепко, что мне не пошевельнуться? Откуда ты черпаешь силы, хрупкое создание? Кто тебе сказал, что эти травы ядовиты? Ерунда! Они лишь усиливают желание, сводят с ума — жуй их, высасывай из них сок, рви с корнем, безумствуй, таскай меня за волосы, ты, ненормальная, медуза, предательница, души до последнего вздоха, ведь нет уже иного выхода, неужели ты не слышишь, пьяная, грязная, любимая моя Туула, или это я сам оглох и ослеп? Что ты кричишь мне? Что-о-о? Не ори! Ладно, можешь кричать, выть, еще раз обрушивайся на меня сверху, цепляйся за камни, чтобы не потерять равновесие, давай сцепимся снова, словно два зверя, два забрызганных грязью и кровью, скрежещущих зубами зверя, такими уж нас сделали, такими вскормил мир - сырым мясом и твоими светящимися ребрышками, чье сияние я вижу даже сквозь слой грязи... мутузь меня в хвост и в гриву, Туула, тогда и я смогу дать тебе леща, укусить за смуглую ящеричную грудь, вонзи в меня нащупанный в траве ржавый кухонный нож за то, что я не смог когда-то полюбить тебя так, чтобы твой протяжный вопль эхом прокатился над этими долинами и холмами, дойдя до слуха каждого, чтобы все поняли, что ты только моя, и чтобы никто не посмел вставать у нас поперек дороги, коли меня ножом за то, что я не решился украсть тебя, связать и увезти в любую из своих пустынь, превратить в рабыню, в такую же бродяжку, как и я, что, наконец, не отдал за тебя сорок овец и верблюдов, как это установлено в вашем спесивом так называемом «Втором городе»... убей меня за то, что я в стельку пьян, что не кровь, а вино сочится из моих раскрывшихся пор, садани и вышиби из меня дух!.. Все равно без тебя мне нет ни жизни, ни смерти... больше я тебе уже никогда ничего не скажу... Ну же? Хотя бы врежь, раз уж не решаешься прихлопнуть, вышиби мне передние зубы, это все, что у меня осталось, — до конца своих дней буду всасывать деснами лишь сок лопуха и любить тебя... Туула!
Послушай, Туула, ты веришь, что одна такая ночь стоит семи лет - долгой голодной поры, хотя случалось всякое? Дай мне хоть раз вдосталь тебя отчихвостить, разбрани и ты меня, если хочешь, отругай и отстегай плетью... а потом я тебя одену и брошу в речку... ты станешь плавать на поверхности наподобие безумной Офелии, напевая... что ты мне споешь? «Juppi Du»? Или «Una paloma blanca»? Я вытащу тебя, прополощу прямо со всей твоей одежонкой, намылю твою взбалмошную голову и всю тебя целиком — зеленую от лопухов, красную от любви, желтую от зари и черную от безнадежности... прополощу твою розовую лоханочку,
Да ничего я не стану делать, живи! Я провожу тебя по тропинке вдоль речки до твоего монастыря, до бывших окон Петрилы, до останков водопровода времен великого князя Жигимантаса Аугустаса, провожу, чтобы тебя не напугали ни развратник professore Марьян, ни блюстительница нравственности Любовь Гражданская, ни отвергнутые тобой женихи, — неужели ты им и вправду отказала, Туула?..
Ну?.. Полежим еще в этой грязище, в этом чавкающем и булькающем болоте, из которого выбивается фонтан, полежим под блекнущими звездами, и пусть смеются снующие по другому берегу поэты, подминающие под себя на влажных лавочках доверчивых читательниц, пусть! Туула! Почему ты не отвечаешь? Ничегошеньки! Так ничего и не скажешь? Открой-ка рот - плесну тебе глоток вина, просыпайся, вставай, я возьму тебя на руки и отнесу к речке, садись, поудобней устраивайся на моих ладонях, усталая стрекоза, ослепительно сверкни в последний раз и с тихим жужжанием взлети ввысь... ведь мы с тобой снова здесь, на берегу, возле Бернардинского монастыря, возле длинной монастырской стены, возле дома с апсидой, неподалеку от твоего разрушающегося жилища, которое, возможно, еще возродят к жизни, возможно... Встань-ка на колени, сядь... я дотащу тебя до прохладной воды, до мутной, темной воды, уложу тебя на плоском валуне... ложись, полежи, а текущий мимо нечистый пузырящийся поток почернеет еще больше от грязи, от плывущей по течению грязи наших тел, все дальше по течению, туда, откуда не возвращаются. Хоть одним глазком погляди на затененное лопухами небо, ты уже просыпаешься Туула?
Садись, говорят тебе, на камень, держись за меня!.. Ведь говорил я тебе, говорил, что так было и будет до тех пор, пока... дай досказать! Не то спущу тебя, как бревно, по речке, аж до самого устья, до первой утренней вороны, одинокой, как одиноки мы с тобой, как одиноки гора Бекеша и тот монастырь... Дай свои руки, Туула, я смою с них грязь, только никогда больше ни о чем не напоминай мне, никогда... я отмою и твои ноги, ты станешь белой, как Пречистенская церковь... и не напоминай мне о грядущей зиме, когда я, опустившись на ветку, стану заглядывать к тебе в окно... Ты нарисуешь меня, Туула? Обещаю сидеть на ветке неподвижно и долго... сколько потребуется...
XIII
Больше я не видел Туулу никогда - ни живую, ни мертвую. Долгое время я даже не догадывался, что ее нет, а потом не знал, где она похоронена.
Помнится, однажды я долго наблюдал за тем, как молодые еще люди, скорее всего студенты, откапывают останки старинного водопровода неподалеку от Туулиного дома. Напротив дома Петрилы, монастыря тети Лидии, поблизости от ступенек, по которым поднимался мой отец, когда вернулся с воинской службы в Рейхе. Стоило выдохнуться слухам о том, что тут похоронены князья (впоследствии - жертвы чумы, а еще позже - монахи-бернардинцы), как толпа ротозеев вокруг ямы мгновенно поредела. Кому интересны какие-то камни, долбленые стволы да растрескавшиеся кирпичи? Никому, почти никому. Людям подавай кости, черепа, гробы - это, по крайней мере, будоражит воображение, не обязательно больное!
– украшения, деньги, клады... на худой конец, изразцы и черепки. А эти развалины и подвалами-то назвать нельзя - так, останки строения, груда кирпичей морковного цвета. Вернее, цвета моркови, хранимой в погребе, - бледно-желтой, местами потемневшей, подгнившей. Морковка да яма с водой, вот и все. Напротив Туулиного дома разведен из досок костерок - копатели вылезали из ямы погреться, промочить горло, покурить. Время от времени они искоса поглядывали на меня - я стоял, облокотившись о деревянное ограждение, - но ничего не говорили. Да я и не хотел, чтобы со мной заговаривали. Мне только хотелось смотреть, как они скоблят останки каменной стены, зачерпывают мелким ситом и просеивают осколки, весь так называемый «культурный слой»: сор, пыль, частицы бывших предметов и тел. Ого!
– глухо вскрикнул из глубины ямы очкастый парнишка — на ладони у него лежала большая покрытая зеленоватым налетом монета. Остальные оживились, зашевелились, стали копать и просеивать еще усерднее, но вскоре умерили свой пыл. И все же мне показалось, что они перелопачивают и оскверняют огромную могилу — будят мертвых, их голоса нарушают чей-то сон и покой — может быть, даже твой, Туула? Хотя что это я, ведь эти люди занимаются полезным делом — даже в случае неудачи они заслуживают благодарности и уважения. Но удача уже улыбнулась им: они нашли какие-то камни, бревна, остатки водопровода. Из-под земли мало-помалу возникал похороненный бог весть когда быт, я как будто наяву услышал смех, перебранку, причитания, звон разбиваемой посуды, вот-вот наружу вырвется заключенный под спудом газ, обнажатся невиданные доселе пространства, хлынут кровь, вино, вода... Не слишком ли густо для небольшого пространства между двумя мостиками? Я отвернулся от ямы и отхлебнул из фляги вина, забористого, крепленого. Никто уже не жил тогда в твоем доме, Туула, а Петрила покоился на одном из пригородных кладбищ. Выпив еще глоток, я все-таки пересек «минное поле» и свернул к синему почтовому ящику, пробираясь прямо по грудам отходов, обломкам закопченного кирпича, цепляясь за ржавую проволоку и ощетинившиеся гвоздями доски, — вон сколько добра наживают за свою жизнь даже бедняки!
Сколько же лет прошло с той «Лопуховой ночи»? Не знаю... Года три, а может, и все пять. Какая разница?! Я шагнул внутрь — мимо прошмыгнула тощая кошка, в нос ударил тяжелый запах мочи, влажной известки, слежавшегося тряпья. В бывшей кухне ферментщика поднял с пола огромную эмалированную кружку, ту самую, с двумя лошадиными головами, рисунок был таким же четким, как и тогда... в ней Туула, к великой досаде Петрилы, разводила свои краски... В тот раз я позабыл ее тут... Возьму сейчас, очищу немного от грязи, даже не буду отскабливать до конца, стану хранить в ней медные монеты всех государств и империй... а когда наберется несколько кило меди... ладно, там будет видно, а сейчас мне пора идти - уже совсем стемнело. И я шагаю с огромной двухлитровой кружкой в руках, в которой позвякивают несколько медных копеек, только что брошенных туда, но вскоре засовываю ее в холщовую сумку, уже в другую, другую... и сажусь в горчично-желтый автобус. Через две остановки выхожу - ведь за мной наверняка следят, а если даже не следят... Кто следит, кто? Да как же: те самые тени, те, из ямы, которые пили вино и воду, а еще толстые косые тетки, сторожа - не выгорит! Никому не выгорит сейчас, когда...
Туула сгорела в бане на берегу лесной речушки - об этом я узнал спустя полгода после несчастного случая или убийства и через год с того дня, как в последний раз побывал в доме с апсидой. На дне кружки темнело всего несколько зеленоватых медных монеток, а от Туулы не осталось ничего - сгорела. А я-то чуть было не отдал медь в переплавку, чтобы какой-нибудь медных дел мастер выгравировал Туулин портрет - и на тебе! Сгорела. Дотла.
Зато сантехник, к которому я наведался, - я так и не смог установить степень его родства с Туулой, настолько дальней родней он ей приходился, — всё знал! Да, сгорела, подтвердил он... хотя в этом деле столько неясного! Еще раз кивнув, он деловито, будто заменял кран в ванной, добавил: а уж те похороны! Оказывается, похороны тоже были какие-то странные... не столько на редкость скромные — там ведь и хоронить-то было нечего, горстка пепла да кучка костей — сколько... необычные. Знаешь, сказал этот приятный и, похоже, порядочный малый, она ведь в той бане не одна была. Я так думаю... а то как же? Все, видите ли, спаслись, а она заполыхала, как сосновое полено. Так кто же там еще был?
– спросил я, но сантехник неожиданно окрысился: откуда мне знать! Говорят тебе, ее врачиха по пломбированным зубам свою пациентку определила, - чистая смерть, верно? Чистая! И ты лучше в это дело не встревай, не вынюхивай, так будет лучше! Чистая смерть, ей-богу! Ни тебе вскрытия за замазанными до половины окнами, ни червей под землей, идеальная языческая смерть! Так где же ее похоронили? Знаешь что, - положил он на стол два усеянных веснушками кулака, - если тебе так уж неймется, съезди туда сам, разыщи некую Ютоку Япаку... Кого, кого? Ну, приятельницу ее, соседку... если она тебе что-нибудь расскажет, значит, не зря съездишь. А меня больше ни о чем не допытывай... нельзя мне... тебе рассказывать. И без того уже...
Мы с сантехником сидели в его комфортабельной меблированной (это еще слабо сказано!) квартире, расположенной в престижном квартале Второго города и пили пиво с сыром. Много доброго пива, горка чудесного сыра. В клозете шик-блеск, почки работают как часы — только пиво и глушить! Никто на угощение не покусится. Филадельфия, да и только! Единственное, о чем я попросил, это чтобы вырубили маг, терпеть не могу эти завывания, то ли дело «Juppi Du», но разве у сантехника будет эта запись? Самочувствие — лучше не бывает. И все-таки пиво ударяет в голову. Сантехник сует мне под нос зажигалку: