Туула
Шрифт:
Все эти сумбурные впечатления, хотя, возможно, и не в той последовательности, поднялись со дна памяти сейчас, в «жигулёнке», рядом с дамой за рулем, которая, бросив случайный взгляд на мою обувку, мигом утратила ко мне интерес. Узнав, что я из Литвы, она лишь недоверчиво покачала головой, тряхнула кудрями и предложила еще одну американскую сигарету. И на том спасибо. И тут, когда она уже собиралась высадить меня, поскольку до «ее» перекрестка оставались считанные километры, нашу машину обогнал грузовик с прицепом, груженный под завязку черными блестящими шинами. Я даже вздрогнул, высунул голову в окошко - литовские номера! На прицепе - «ЛШЧ», на кузове - «ЛИ»! У меня радостно забилось сердце: Господи, только бы удалось его остановить! Мы обогнали эти шины, проехали еще немного, на прощание я поблагодарил мегеру и стал ждать заветный грузовик, его и только его! Если бы только... Лишь бы только он остановился! А уж тогда обязательно возьмет, довезет, кончатся мои ночевки на полу вонючих вокзалов, общение с хмурыми старшинами милиции, изучающими мой розовый паспорт, допытывающимися, почему я путешествую в одиночку и путешествую ли вообще и т. д. Паспорт все же рассеивал их подозрения, а в нем, мне это достоверно известно, пропечатаны специальные дополнительные значки и циферки, ничего не говорящие простому смертному, а на деле подтверждающие, что ты чист перед властями или что паспорт подлинный. Я уже все бока пролежал на деревянных лавках МПС и на полах с затейливо выложенными узорами, они были ничуть не мягче цементных. Все эти вокзалы - самая подходящая натура для фильмов ужасов. С внешней стороны башни — чего стоит хотя бы вокзал города Чернигова! — а внутри везде все те же муромцы, шишкины да суриковы... А о пассажирах и говорить не стоит. На всех вокзалах стоит неистребимый запах мастики вперемешку с мочой, эти ароматы насквозь пропитали
Вот, вот же он! Издалека появляются темные, колышущиеся, подпрыгивающие на ходу шины! Пора останавливать! Я заранее раскорячился, стал размахивать руками, приседать, выпрямляться, выдвинулся чуть ли не на середину трассы и стал орать что-то несуразное. Остановился! Я бросился сквозь облако пыли к кабине: laba diena, laba diena, labas!24 Привет, - буркнул немолодой, серый, как и прицеп, шофер. Кепка с пуговицей на затылке, плотно сжатые губы, прищуренные серые глаза. Сталь, а не человек! Я сразу просек: здесь мне ничего не светит. Да, он в Вильнюс. Я сразу выложил карты - у меня ни гроша. При этом вытащил из сумки сберкнижку — вот! Приедем, можем сразу отправиться в кассу, без проблем. Могу и тысячу выложить. Он зажал в своей сильной руке мою сберкнижку, увидел в ней сумму - сто восемьдесят рублей. Негусто!
– только и сказал он. И помотал головой - без денег не повезу! Я тряхнул его за грудки: не бросай! Унижался до крайности, готов был даже чмокнуть его в заскорузлую руку, лишь бы взял. Но нет - он оттолкнул меня, правда, несильно и беззлобно, захлопнул дверцу, и грузовик укатил, покачиваясь на рессорах. На той дверце я успел разглядеть полузабытую надпись латиницей: «Komunaras»... Хоть волком вой. У меня даже окурка не осталось. Того, который он швырнул на дорогу, а я потом отряхнул от пыли и курил до конца, пока не обжег губу.
Я потащился по шоссе, даже не оборачиваясь на обгоняющие меня машины. Было еще светло. И все же одна остановилась сама - новенький грузовик, IFA, немецкий. Ах, как красиво говорил тот парень за рулем! Какие задушевные украинские песни пел - заслушаешься! Предлагал сигареты, откупорил для меня бутылку теплого пива, рассказал анекдот. Я даже поверил в существование закона компенсации. Мелькали за окном белые мазанки под желтыми соломенными крышами, и лишь когда грузовик сбавлял скорость, я убеждался, что они настоящие, а не декорация к постановке «Тараса Бульбы» под открытым небом... Вскоре выяснилось, что парнишка подбросит меня на километров семьдесят, а потом свернет - здесь было полно указателей, как проехать к той или иной шахте. Но ты не унывай, - ободрил меня водитель, - до города рукой подать, до темноты доберешься. При последних словах он стал неожиданно сбавлять скорость, нас с трудом обогнала милицейская машина. Авария, вздохнув, заключил шофер, а сам тем временем высматривал, как бы поскорее выбраться из затора, он явно спешил. Ему удалось юркнуть в степь, а я все-таки кое-что разглядел впереди. У меня все внутри похолодело: на противоположной стороне дороги я увидел опрокинутый серый кузов и раскатившиеся по ровной, как стол, степи черные шины... Мне даже показалось, что они продолжают катиться где-то далеко-далеко... Эй, что с тобой?
– тряхнул меня украинец. — Ты чего так побледнел? Я только помотал головой в ответ...
Я и сегодня не знаю, Туула, жив или только покалечился тот стальной шофер. Не исключено, что он вообще не пострадал, ведь мы тогда даже не притормозили. Украинец хотел скорее попасть на шахту. Но и сейчас при воспоминании о том шоссе севернее Донецка у меня что-то шевелится внутри. Это мерзкий, липкий страх - что же еще? Люди опытные утверждают, что в последний миг перед катастрофой водителя часто спасает инстинкт самосохранения, вдруг и тому человеку повезло? Зато, по уверению тех же знатоков, почти всегда погибает сидящий рядом попутчик, такова закономерность. А ведь я уже одной ногой был в его кабине, уже видел себя мчащимся по голой степи... по белорусским лесным просторам... С другой стороны, при воспоминании о катящихся по степи шинах (да и катились ли они вообще?) мне становится легче. Легче махнуть рукой на все: и впрямь, человек всего лишь букашка! Но одно дело читать об этом в трудах мудрецов, и совсем другое - испытать все на собственной шкуре... которая и на этот раз уцелела, разве что еще больше взъерошилась.
В ту ночь на железнодорожном вокзале я разговорился с немолодым бродягой. Он сам называл себя бродягой, хотя по его виду этого не скажешь, выглядел он как нормальный гражданин, заглянувший на большой вокзал. Из Петербурга. Ему-то я и рассказал о тех шинах. Надеялся, что он, на худой конец, просто удивится или потреплет меня по плечу: повезло тебе, старик! Но незнакомец лишь приподнял бровь: что ж, бывает... Пробормотав это, он продолжил сказание о ночах на Байкале, знойной Кушке, бессердечных афганских пограничниках и очагах холеры на границе с Индией. Я даже смутился: что это я, в самом деле... Бродяга дал мне замечательный совет: плюнь на трассу, залезай в электрички, надежнее будет... Ведь у тебя есть паспорт, - сказал он, - ну вышвырнут из поезда, не велика беда! Подождешь на перроне следующего, их тут как тли. Но никто тебя не выкинет, помяни мое слово!
Под утро он укатил на юг, а я - в другую сторону. Он насыпал мне в карман жареных семечек, кивнул - и только я его и видел. Между прочим, он и в Литве бродяжил, да не где-нибудь, а в самой Шилуве побывал, на большом храмовом празднике. Высокого полета птица, во всяком случае, мне так показалось.
И все-таки я попался. В отделении милиции городка Смела, территория которого ничуть не меньше Днепропетровска, меня продержали чуть ли не полдня и даже поесть не дали. Как-никак без билета поймали, не поленились доставить в отделение, благо оно было неподалеку. Нет, меня не били, даже не ругались, требовалось только дождаться какого-то мелкого начальника, который и решит, что со мной делать - отпустить или помариновать еще немного. Каким миролюбивым человеком оказался тот начальник! Пришел, поздоровался, полистал мой паспорт и, кивнув, сказал: «Ступай!» А когда я был уже в дверях, спросил: «Денег ведь у тебя нет?» Я помотал головой: не-a. Он со вздохом протянул мне десятку и признался: «Жёнка моя литовочка... была». Я так и не узнал, хорошей ли женой была ему литовка, он ли ее бросил или та умерла. Выйдя во двор, я снова направился к той же трассе. И мне повезло - меня подобрал прапорщик в зеленой рубашке без погон, он сам сказал, кто по званию, видно, гордился своей службой. Если бы и мне нужно было в Москву, он отвез бы прямо к Марыш, ее адрес, полустертый, на промокшем когда-то листке, лежал у меня в верхнем кармане рубашки. Но мне туда не было нужно, и я радовался хотя бы тому, что не придется петлять по другому городу-монстру, Киеву, крупнейшему городу Великого Княжества Литовского. В пикапе прапорщика я был единственным пассажиром, сам пикап был забит дарами юга. А водитель все равно то и дело останавливался, покупал у придорожных торговок то сливы, то груши, предлагал угощаться, не стесняться, хотя я и без того не стеснялся. Служивый ни разу не был в Литве, зато все о ней, по его словам, знал, видел «Никто не хотел умирать» несколько раз. Люкс картина! — совершенно искренне похвалил он. Я подтвердил, что да, был такой фильм, был. Мы обсудили картину во всех подробностях и от реалистичной подлинности постановки, прекрасной игры актеров перешли к истории. Прапорщик всё сравнивал наших «лесных братьев» то с басмачами, то с бандеровцами, вспомнил даже батьку Махно. Подкованный прапорщик попался, ничего не скажешь! Ночью мы доползли до Киева. Именно доползли, потому что часа три с черепашьей скоростью обгоняли длиннющую колонну военных грузовиков - ничего подобного по масштабам мне не доводилось видеть. Другой бы на месте прапорщика озверел от вынужденной задержки в пути, но мой прапор несколько раз повернулся ко мне и с гордостью произнес: «Красная армия двинулась! А как вы там?» И тоном заправского лектора (или он был им?) прочитал мне лекцию о том, что сталось бы с Литвой, не будь Красной армии. Бродить бы нам до сих пор в деревянных башмаках, в отрепьях, жечь керосиновые лампы - все это я уже не раз слышал, но этот лектор расширил мой кругозор. Оказывается, литовцы перемёрли бы от голода, все до единого! Я не возражал. Он вез меня по нескончаемому ночному Киеву, слабо поблескивающему ленивыми летними фонарями, а ярко освещенная Родина-мать на холме, с лавровыми ветками, мечом, гербом и еще чем-то, казалось, одобрительно восприняла лекцию своего сына о судьбах народов... Мы переночевали в соломенной скирде неподалеку от реденького ольховника, а с рассветом продолжили путь. Когда мы проехали километров сто, прапор снова завелся. Вечно эти литовцы недовольны! Другие люди как люди, терпят лишения вместе со всеми, однако и не думают хныкать. Скажи, чего они хотят? Свободы!
– неосторожно выдохнул я, и тогда он рассвирепел. Слегка притормозив, прапорщик резко нагнулся, приоткрыл дверцу и с такой силой толкнул меня, что я задом вперед вылетел наружу. Сволочь!
– вслед за этим напутственным словом из машины вылетела и моя сумка. А ведь мог и пристрелить, подумал я, потирая
Я и сегодня как наяву вижу себя на той трассе, только уже продрогшего, отупевшего, без единой сигареты. Мимо проносятся самосвалы, фургоны, лесовозы, цистерны. И никто даже не думает останавливаться - может, потому, что места тут уж слишком отдаленные? Голосующие, которые в состоянии заплатить за проезд, как правило, поджидают у знака, определяющего границу города. Но сейчас, спустя столько лет, это путешествие кажется мне все более привлекательным и символичным, хотя, конечно же, это была самая настоящая авантюра. Даже те раскатившиеся по степи шины наконец останавливаются и, покачавшись из стороны в сторону, беззвучно заваливаются набок. Разве это такая уж страшная картина, верно? Ты ведь простила меня, Туула, за то, что я только при виде катящихся по степи шин вспомнил о тебе? В тот момент я, не большой любитель клятв, можно даже сказать, клятвоненавистник, вздрогнул и поклялся: по возвращении во что бы то ни стало разыщу тебя — взглянуть хотя бы издалека, помахать рукой, чтобы ты узнала меня, и все! Священной казалась тогда эта клятва, я не забыл о ней и в первые дни после возвращения в Вильнюс, который показался мне продрогшим от дождя и тоже чужим, грубым, но все же не таким, как Екатеринослав или Запорожье со всеми своими трубами... Я проклинал всё на свете, но жабы не выскакивали у меня изо рта. В Вильнюсе, Туула, тебя давным-давно не было, а для меня, пожалуй, тебя вообще не было нигде — ни тебя, ни просвета в низких зареченских тучах. Я глядел на свое щетинистое отражение в лужах или бокалах пива и не знал, что мне делать дальше - жить или не жить. Но когда ничего не делаешь против воли, когда плывешь по течению, остается немало времени, чтобы посмотреть на оба берега. Меня принесло течением в небольшую бухту. В самое время, поскольку приближалась зима и реки должны были скоро замерзнуть. Моя бухточка - это комнатушка с радиоточкой (только на этот раз без криков и лязга!) за городом, в доме отдыха гигантского завода. Звание: сторож на зимний сезон. Весной контракт заканчивается. Придется без шума сниматься с якоря. Такова договоренность. Тихий уголок и восемьдесят рублей в месяц. По май включительно. Кое-какие обязанности и абсолютная независимость. Там я и зимовал, то и дело думая о тебе, Туула. Но все реже... Реже и реже. Наблюдая за прилетающими к кормушке птицами, я приметил одну синичку, которую стал звать твоим именем, Туула. Когда она прилетала, я отгонял от кормушки ворон и шумливых соек, но это были дурацкие забавы, просто так, от одиночества. Ведь в город, хотя тот был и недалеко, я выбирался редко. Писем не писал никому, тебе тоже. Зато все время посвящал книгам - у меня был ключ от библиотеки. Я прочитал даже «Жизнь Клима Самгина». Листал старые журналы в комплектах, решал старые кроссворды и заваривал черный крепкий чай. Я почти отвык от спиртного, но знал совершенно определенно: настанет весна, тронется лед на реках, и опять придется плыть по течению... И так без конца и края — что может быть скучнее? Проснувшись среди ночи, я часто не мог заснуть. От чтения глаза стали красные, совсем как от пьянства. Мне изредка устраивали проверку — раздавался телефонный звонок, но в гости приходили лишь косули. Никому зимой не было дела до этого дома отдыха, даже бомжам и грабителям. Весной, сказал я себе, весной я ее все равно найду, из-под земли достану, любой ценой отыщу. Ясное дело, я и представить себе не мог, что когда-нибудь именно так и случится, откуда мне было знать? Наступила оттепель, и срывающаяся с крыши капель вторила моим грёзам: так-так, так-так... Я жарил на электроплитке хлеб, варил чай - и снова: так-так... Я наловчился не думать о наступлении весны, но она завоевывала все новые позиции: зашипела как дракон, ночью выкорчевала с корнями сосны и ивы вокруг дачи и даже задумала устроить потоп в подвале охраняемого мною объекта. Но так и не затопила его. Приехали рабочие, распилили бурелом, а когда вслед за ними прибыли веселые матершинницы малярши, сомнений не оставалось: кончаются мои благодатные денёчки, здравствуй, загаженный мир, я вновь спешу в твои удушающие объятия! Глаза мои открыты еще шире, чем прежде, а кожа задубела так сильно, что и шилом ее не проткнешь... Из такой впору шить башмаки для бродяг, да только она мне и самому еще была нужна, к тому же, как выяснилось впоследствии, не такая уж она была загрубевшая... не такая толстая...
XI
Мало-помалу можно, пожалуй, смириться со многими вещами: с обрушивающимся на голову небом, со своей неуклонно дегенерирующей тенью, даже с тем, что ты, глубоко вонзив ногти в тело, не чувствуешь боли. Требуются более острые ощущения, более суровые будни, чтобы ты, собравшись с силами, помотал головой и похолодел от ужаса: неужели это я, неужели это не сон? Чтобы поутру ты, окровавленный, избитый, с гудящей головой, приоткрыл заплывший глаз и обнаружил, что находишься на Мотыльковом кладбище — уж не во сне ли? Нет! Вон неподалеку серое здание похоронного бюро, ты ведь ползешь туда? Туда, туда, бормочешь себе под нос, куда ж еще? Покуда жив, знай, ползешь... правда, еще не умирать, еще пожить... А зачем? Вон мотыльки порхают над головой, но стоит тебе остановиться или прилечь на траву, чтобы передохнуть, как они едва ли не задевают крылышками твое лицо. Интересно, что они чувствуют, опустившись на него? А ничего. Ничегошеньки... Июнь. Уже июнь! Где ты ошивался целую зиму, где тебя носило? Ой ты, пчелка серокрыла, где ты меду раздобыла? Меду? Ну, ладно, не меду... Ползи, ползи, дерьмо собачье! Вон неподалеку от похоронной конторы, на лужайке, офицеры в парадной униформе цвета легированной стали. Ясное дело, своего покойника пришли хоронить. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов... «Wir sind ein okkupiertes Land!»... Ну и что? Ползи, мямля, плетись, может, малость прочухаешься... умойся в луже, смой кровь с физиономии... вода тут чистая... видишь — зеленая лягушка оседлала листок на дне? «Wir sind ein okkupiertes Land!» Да за такие слова... знаешь, что с тобой сделают за эти слова? Что? Пожизненная... пожизненная койка в психушке! По гроб жизни... или смерти. Ничего, ничего! Ну, а те офицеры... ничего, пусть постоят! Vivere pericolosamente! Родина слышит, родина знает... А вон и гренадеры с карабинами в руках. Похоже, палить будут в честь своего. Свояка, как они говорят. Своего свояка... Ползи, смочи росой запекшиеся губы! А росы-то и нет, солнце печет вовсю с самого утра... прямо как в степи! Ни облачка, как в Кафе! Пошел ты на охоту! — это один мундир цвета легированной стали говорит другому легированному. А солнце палит, мочи нет! Sobre toda la Espana el cielo esta despejado!25 Вот и приступим к штурму Дворца ритуальных услуг... Пора, вперед! Ведь там, рядом с залом № 3, расположился твой приятель и все пишет, пишет надписи на траурных лентах. На трех европейских языках пишет - литовском, польском и русском! «Дорогому дяде, зверски замученному в больнице! Спи спокойно...» Нет, так не положено, имеется утвержденный список траурных надписей, выбирай на вкус, только чтобы никаких мучений, никаких болезней и приступов! Трое лентописцев сидят в душной комнатушке и без устали трудятся с утра до ночи - пишут черной вонючей краской с примесью каких-то химикатов, это для того, чтобы кладбищенские воры не смогли, оборвав ленты с венков, выстирать их и продать снова... Вперед! Sobre toda la Espana...
Ведь ты даже не помнишь, как очутился на Мотыльковом кладбище, кто пинал тебя и побил, как яблоко... правда, ты как сквозь туман видишь, что блуждаешь с кем-то в зарослях цветущей осоки, что-то мычишь, о чем-то споришь... больше ты ничего не помнишь, а теперь вот ползешь, как жук, в похоронную контору... даже пытаешься встать на ноги при виде приятеля-лентописца у входа и машешь, машешь ему рукой... о, заметил! Ты молчишь, а он ведет тебя под локоть куда-то по асфальту, вталкивает в какую-то дверь (ты успеваешь заметить удивленные взгляды стальных мундиров, стряхивающих сигаретный пепел на траву), в темноту, и говорит: побудь тут, я мигом! Ты трясешься в темноте, хотя на улице солнце во все небо!
– дрожишь как осиновый лист. И вот он возвращается, появляется с поллитровкой мутной жидкости, разжимает тебе челюсти, совсем как тот доктор с дергающейся щекой, и выливает тебе в пасть обжигающую вонючую муть... знает, что надо делать. Вонючую? Ты ведь не чувствуешь никаких запахов: ни этой бормотухи, ни пропахшего похоронными красками приятеля, с которым когда-то - кажется, так давно, - а именно прошлой осенью, валялся во Втором отделении. Коллеги! И все же зловонная муть шибает в нос - из глаз текут такие же мутные слезы, в горле стоит комок, горький, как и положено в этом случае, нёбо зудит, но это мигом проходит; икнув, ты пытаешься опереться о стену — ох, неужели тебя затащили на склад гробов?!
Эка важность, - ворчит лентописец, - тебе-то не все равно? Спокойнее места нигде не найти, поверь. Отдохнешь немного, на вот тебе бутылку, сам не пойму, чего это я так раздобрился, ну я пошел, клиенты заждались, шум поднимут, а мне ведь на хлеб зарабатывать нужно, сам знаешь, двое детей: Жан-Кристоф и Франческа! Какой Чеська?
– бормочешь ты, а он похлопывает тебя по здоровой щеке: ложись, ложись, дай-ка я тебе помогу... нагнувшись, удобнее устанавливает на полу гроб, поднимает тебя, как полено, и кладет в него, на пахнущую древесиной подушку — ты уже способен чуять! И еще он бросает сверху что-то, нет, не венок, похоже, ватник одного из могильщиков - мир праху твоему! Sobre toda la Espana...