Ты следующий
Шрифт:
— Это был кабинет для ознакомления с секретными материалами, а не кабинет сотрудника.
Нет пустыни более безнадежной, чем та, которая остается на месте исчезнувшей правды. Неужели правда может умереть? Религия, литература и прежде всего наши матери учили нас, что правда бессмертна. Держись за правду, говорила моя мама, и, возможно, ты будешь страдать, но ты не ошибешься. Сегодня, разъедаемый кислотными дождями эпохи, я склонен сомневаться в бессмертии исторической правды.
А тогда для меня не составило труда найти Джери и рассказать ему о разговоре с Кюлюмовым. Улыбка моего приятеля сделалась сардонической:
— Это я попросил
— Да ладно! Ты что, хотел, чтобы мы играли в две руки?
Джери разозлился:
— Даже поэту непозволительно быть таким наивным. Мне вот интересно, что ты себе воображаешь?! Уж не думаешь ли ты, что я подслушиваю разговоры друзей и пишу на них доносы? Для этого хватает кадровых сотрудников и добровольцев… плюс техника.
Джери был мифоманом. Он часто рассказывал небылицы, которые шли ему во вред, но зато делали его интересным. (Впрочем, так поступают многие писатели, которые тестируют сюжет и диалоги.) Тем не менее буквальное повторение аргументов Кюлюмова заставило меня принять его слова за чистую монету.
— Если тебя действительно интересует, о чем я сейчас думаю, то думаю я о том, сколько тебе платят.
— Да не получаю я никакой зарплаты. Как тебе известно, я хорошо зарабатываю как писатель. Но за то, что я высказываю свое мнение по вопросам, которые эти тупицы не могут решить самостоятельно, я получаю свободу делать то, что вздумается, не считаясь с тупыми чиновниками и партсекретарями. Получаю доступ к секретным документам. И главное, могу ездить по всему миру, когда мне захочется. И я хотел, чтобы и ты обладал всем этим. Понял ты, несчастный?!
Я уже сожалел о скандале и изо всех сил пытался смягчить тон разговора:
— Ладно-ладно, Джери. Не сердись. Ты же знаешь, что со мной приключилось. Я стал болезненно мнительным и осторожным. Но в самый трудный час, когда остальные забыли, что знакомы со мной, ты меня не забывал. Поэтому я ценю нашу дружбу и не хочу ее портить. Расскажи-ка лучше что-нибудь о секретных документах.
Джери долго молчал. Возможно, сентиментальный поворот разговора заставил его расчувствоваться. Его лицо обезобразила лирическая улыбка:
— Вчера мне открыли полицейскую и следственную папки из дела Вапцарова. Их вообще никому не показывают.
— Ну так рассказывай.
— Мне запрещено. Такие, как ты, с ума сойдут, если узнают. (Я не слышал, чтобы Джери написал хоть одно слово против Вапцарова. Джери не прислуживался.)
Напряжение этого разговора было таким, что в какой-то момент мы одновременно почувствовали себя обессиленными. Мы слабо улыбались. Словно оба истекли кровью в схватке с невидимыми великанами.
— Наверное, вообще не стоило начинать говорить об этом, — виновато вздохнул я.
— Не ты его начал, а я! — перебил меня Джери примирительно и добавил загадочно: — Но о самом главном я умолчал…
Мы решили продолжить нашу беседу в самое ближайшее время, потому что сейчас Джери спешил на встречу с дамой.
Я почувствовал непреодолимое желание выпить чего-нибудь горячительного и направился в Клуб журналистов. Он оказался пустым. Только в холле шушукались какие-то влюбленные. Я столкнул забытый кем-то стакан, и его содержимое расплескалось в моей душе сводящим с ума одиночеством. И даже официант не показывался. Тогда я стал молиться судьбе послать какого-нибудь спасителя мне за столик, внушая себе, что его появление станет символичным и что я буду помнить о нем до конца своей жизни. Но никто
— Как дела? Что, дождь пошел?
— Не дождь, а потоп!
— Значит, началось. Как думаешь, Ной подберет нас?
— Нет, не подберет, — отрезал Христо. Он как-то странно улыбался.
— Откуда ты знаешь?
— Я все знаю, потому что был в ЦК.
Теперь уже мы рассмеялись оба.
— Значит, вот где тебе это сообщили?
— Точнее, это я им сообщил.
Я понял, что речь идет о чем-то серьезном. Христо рассказал, что его вызвали в ЦК и предложили стать председателем Союза кинематографистов, но он отказался. Наступила пауза; мы оба испытующе смотрели друг на друга. Он явно хотел понять, как именно я отреагирую. А я оцепенел от удивления. В ресторан уже входили мокрые посетители. И вдруг меня точно прорвало. Может, я даже закричал. Я упрекал Христо за то, что он допустил такую глупость:
— Кто тебя вызвал?! С кем ты разговаривал?!
— С Венелином Коцевым.
— А почему не с Тодором Живковым? С вашим Янко?
Я почувствовал, что ударил по больному, и замолчал. Христо тоже.
— Пошли. Я на машине. Отвезу тебя.
На улице лило как из ведра. И «москвич» Христо медленно плыл, словно настоящий Ноев ковчег. Нам приходилось перекрикивать раскаты грома.
Комплекс Западный парк то возникал, то снова исчезал в зловещих вспышках молний. Вот так и наши слова терялись в грохоте стихии, и нам приходилось повторять их. Каждая очередная подробность, которой делился со мной Христо, злила меня все больше и больше:
— Что это за максимализм? Зачем? Тебе же пошли навстречу. А ведь сколько всего ты мог бы сделать для кино! Для всех нас!
Ответ Христо был страшным и категоричным:
— Ничего уже сделать нельзя!
Это был один из самых важных моих разговоров в те годы. Сейчас я воспроизвожу его по памяти. И тем не менее точно. Потому что разговор этот продолжился и тогда, когда я остался один. Потому что Христо Ганев был не только выдающейся, но и в некотором роде эталонной личностью. Неужели то, что предлагает власть, есть всего лишь иллюзия? Или все же не стоит пренебрегать любой возможностью? Ответ Христо был отрицательным: «Ничего сделать нельзя». Наверняка, продолжая наш диалог, я говорил ему: «Да, но ты же был партизаном. Ты готовил переворот. Ты был народным героем и народным депутатом, дорогой мой друг. Легко тебе сейчас изрекать, подобно Экклезиасту, что все вокруг суета сует! А как быть тем, которые никогда не ловили ветер?!»
Нынче, спустя тридцать лет разочарований, время вроде бы подтвердило его слова. Но вопрос остается прежним. Потому что «ничего нового под солнцем».
Свои дружеские чувства к Христо Ганеву я выразил еще в 1966 году, когда посвятил ему целую поэму, названную «Быть». А она, в свою очередь, вошла в мою книгу, не случайно озаглавленную «Пристрастия». Этот сборник стихов был проиллюстрирован скульптурами Величко Минекова. И хотя нет ничего нового под солнцем, я все же никогда не слышал, чтобы кто-нибудь делал нечто подобное. Величко тогда жестоко критиковали за формализм и модернизм. Его скульптурные иллюстрации были чем-то большим, чем простым выражением дружеских чувств. Это было двойным вызовом.