Ты следующий
Шрифт:
— Так ты и сейчас так живешь. Ездишь и возвращаешься, когда пожелаешь. Тебе можно. А мне, кто мне разрешит быть наполовину змеем, а наполовину добрым молодцем?!
Тогда я думал именно так, но через несколько лет все произошло с точностью до наоборот.
Джери долго и мрачно молчал. Потом вдруг его отпустило. Это было похоже на то, как потихоньку выходит газ из бутылки недопитого шампанского.
— Пошли в Клуб журналистов!
Там я заказал большую рюмку водки и тут же повторил заказ. Джери грустно улыбался. Нас охватила сентиментальная нега. В какой-то момент он нашел в одном из своих карманов американский доллар. Поиграл им. А потом ему пришла в голову
— Ты меня покупаешь?
— Я даю тебе доллар на память о том часе, в который ты принял самое трусливое решение в своей жизни. Когда-нибудь ты поймешь, о чем я.
Моя бабушка Ведьма любила повторять: «Господь соединяет и разделяет души».
В те годы мы все чаще стали видеться с Дечко Узуновым. В ресторанах у нас как будто не получалось повеселиться от души. Его новый романтичный дом и его новая жена Ольга вдохновляли на посиделки.
Тот, кто придумал назвать Дечко именно так, был настоящим волшебником. До конца своей жизни бай Дечко (Дитя) остался ребенком. Гениальным, озорным, хитроумным, добродушным и бесконечно артистичным ребенком.
Вечера в их доме часто заканчивались карнавалом. В разгар пира хозяин исчезал, и мы знали, что немного погодя он выйдет в каком-нибудь наряде — вместе с одним или двумя своими ординарцами (тоже переодетыми); чаще всего роль такого ассистента играл Христо Нейков — Ичо. Гремели литавры, разом вступали дудочки и свистульки, и начиналась абсолютная игра — танец, театр и заклинание, возвращающая нас к праистории духа. Эти мистерии стирали, как ластиком, морщины с нашей души. И мы забывали тревожные серьезные беседы, которые только что вели у камина. (Не так ли начинались орфические праздники?) Своей магией — легкой, изящной и благородной, как его живопись, — бай Дечко словно пытался передать нам религию своего исчезающего времени, скрижали мертвых богов, тайну красоты.
Дечко Узунов был представителем мюнхенской школы. А это означало наличие серьезного художественного и человеческого воспитания.
Волшебник слова рассказывал, как он впервые проснулся в Германии. Уже сияло раннее баварское солнце, и из открытого окна несся какой-то странный рефрен: «Битте зер! Данке шен! Битте зер! Данке щен! Битте зер! Данке шен!..» Болгарский мальчишка вскочил и посмотрел в окно. Два хозяина, добрые немецкие бюргеры, перекладывали кирпичи, перебрасывая их друг другу и не забывая каждый раз произнести вежливо: «Битте зер! Данке шен!».
Вот эти мои слова, возможно, и есть то самое запоздавшее, одинокое и тихое «Данке шен!»
Бай Дечко любил Дору, потому что был ее учителем и вдобавок другом ее отца. Меня же он любил потому, что любил поэзию.
4 июля бай Дечко снова пригласил нас в гости. Чтобы не произошло никакого недоразумения, Ольга «по секрету» объяснила нам по телефону, что на вечере будет присутствовать Людмила Живкова, которая сегодня утром второй раз вышла замуж за какого-то симпатягу по имени Иван Славков.
Странно, что я забыл, кто именно тогда пришел к ним в дом. Помню только, что были Светлин Русев и Лиляна… если я ничего не путаю. А с новобрачной я и был и не был знаком. Людмила удивила меня своим третьим образом, который не имел ничего общего с прежними двумя. От ее подросткового молчаливого стеснения не осталось и следа. Но она переросла и экстравагантную открытость ранней молодости. Теперь Людмила казалась спокойной и общительной. Но что-то все же выдавало пылающие внутри ее страсти. Я тайком наблюдал за ней и думал: она по-прежнему находится в состоянии,
Поскольку я не знал, что сказать молодоженам, я пригласил их на следующий день в кафе «Болгария». Они тут же согласились. Очевидно, им обоим была нужна новая компания.
Я тогда и мысли не допускал, что спустя какое-то время мы станем близкими друзьями. Но уже сразу, прямо в кафе «Болгария», Мила предложила собираться у них каждую пятницу. Да, это были ее знаменитые пятницы, о которых понапишут столько абсурда те, кто никогда на них не был.
18 июля Дубчек заявил, что не повернет вспять демократический процесс в Чехословакии. Десятью днями позже в Софии открылся Девятый Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Я не любитель митингов, демонстраций и толпы. Поэтому мы отправились в варненский дом отдыха писателей.
В ночь с 21 на 22 августа войска Варшавского договора оккупировали Чехословакию. Решение осуществить эту безумную агрессию было секретно принято компанией, можно сказать, заговорщиков, состоявшей из пяти членов политбюро: Брежнева, Суслова, Подгорного, Косыгина и Шелеста. Как ни странно, у этой жалкой пятерки не было собственных серьезных аргументов. Ее вдохновили доклад и мнение председателя КГБ Юрия Андропова. Жуткий монах советского коммунизма времен упадка крепко сжимал щит и меч, что не мешало ему тайком пописывать лирику. Именно этот лирик был вдохновителем двух убийственных, а точнее — самоубийственных агрессий: разгромов Венгерской осени и Пражской весны. Жестокая безальтернативность исключила всякую возможность усовершенствования системы. Для роли личности в истории так называемый культ — лишь дымовая завеса.
Как же все было просто!
Военные провели образцовую операцию. За несколько темных часов Чехословакия оказалась оккупирована и парализована. Дубчека арестовали и отправили куда-то в СССР. Советские ответственные товарищи были сильно удивлены тем, что чехословацкий народ не встречает танки как освободителей (?!).
Москва по-прежнему оставалась ледяным сталактитовым дворцом политического догматизма. А главным врагом догматиков был ревизионизм. Не капитализм, не империализм, не воинствующий антикоммунизм, а любая, пусть даже самая незначительная попытка «отклонения» от марксистско-ленинской догмы — вот что было недопустимо.
Но точное ли это слово — «догматизм»? Ведь Ленин перекроил марксизм сильнее, чем кто-либо другой! А блюстители идейной чистоты привыкли сначала действовать и лишь затем находить идеологические доказательства. Горбачев и вовсе сам придумывал цитаты из Ленина… Вот каким образом так называемые догматики превратили государственную идеологию в нечто вроде марксистско-ленинской антимарксистской теории. И этот закостенелый абсурд боролся против «абсурдизма» горстки западных и восточных интеллектуалов. Это был механизм для самоубийства. Догматизм задушил свою страшную мать — советскую систему, и философия и эмоции были тут ни при чем. И дело было не в его врожденной жестокости: просто система не допускала научно-технической революции, не допускала ничего нового в общественную и частную жизнь, в моду, в искусство… Она везде закручивала гайки, затягивала ремни и жала на тормоза. Как гигантский Кинг-Конг, она хотела остановить часы вселенной. Совсем необязательно быть Бенедетто Кроче, Бердяевым или Георгом Лукачем, Бертраном Расселом, Морено или Джиласом, чтобы понять, что между кремлевским догматизмом и коммунистическим идеалом отличий гораздо больше, чем сходств. И поскольку нам это было известно, мы, не защитившие Пражскую весну, не защитили и себя.