Ты взойдешь, моя заря!
Шрифт:
– Значит, много привез?
Пушкин утвердительно кивнул:
– А еще имею на руках прозу. Должно быть, лета мои к ней клонят. Разумею роман о царе Петре и предке моем Ганнибале.
– О! – воскликнул Соболевский. – Стало быть, выручай матушка история?
– А не пора ли нам знать, наконец, историю нашу?
– И для того настало время явиться на Руси новому Вальтер Скотту?
Поэт вспыхнул:
– Не успел я сказать тебе о романе историческом – и уже призываешь ты всуе имя Вальтер Скотта! Когда же научимся мерить себя русским аршином?
– Не
– Не в том дело, – отвечал Пушкин. – Ведь не перестали величать меня и русским Байроном, хотя, клянусь честью, хочу быть только Пушкиным. Пусть несовершенны мои создания, однако могли они родиться только от русской жизни. Может быть, не многие умеют ценить, как я, лорда Байрона и сира Вальтер Скотта. Но предстоит нам сказать свое слово. Кстати, сколько ни читаю о модном романтизме – ничего не понимаю. Немецкой чертовщиной мы по горло сыты, фальшивым страстям французов веры не даем, а коли от поэтических сказаний Вальтер Скотта не оторвемся, в русские летописи глядеть разучимся. А без этого назови хоть романтизмом, хоть иначе – не будет словесности.
– И, выслушав вещие сии слова, бессмертные для поучения потомков, смиренно вопрошает Александра Пушкина ходатай от компании московских журналистов: что же будет на шапку «Московскому вестнику»?
– Ничего бы ему не следовало, – отвечал Пушкин, – ибо больше других врут московские философы, познавшие истину на дне чернильницы; врут, и нет конца тому вранью… Однако что-нибудь придется поискать. Дай срок, разберемся.
Поэт озорно глянул на Соболевского.
– Так ругают, говоришь, в Москве ленивца Пушкина? Теперь ты знаешь, как я ленюсь.
…Приятели позавтракали. В беседе незаметно прошел короткий октябрьский день. Последний луч солнца, неведомо откуда ворвавшийся в комнату Демутова трактира, задержался на русой голове поэта; ясно обозначились морщины, начертанные временем на высоком лбу и вокруг глаз. Пушкин встал из-за стола и подошел к окну. Густые мокрые сумерки быстро заволакивали угрюмый двор. Поэт обернулся к Соболевскому.
– Стало быть, намерен ты, Фальстаф, наставить паровики по всей России? Но, меряясь на Англию, думал ли ты о той нищете, в которую ввергли аглицкие фабриканты рабочих людей? Упаси тебя бог перенести к нам вместе с машинами эти алчные нравы! Когда был я в Одессе, сказывал мне один англичанин страшную повесть… Ну, будет время, возьму у тебя справки. Ты на именины к Дельвигу зван?
– Зван, только где это видано – ехать на именины спозаранок?
– А я нарочно гнал лошадей, чтобы приехать на Антона. Впрочем, в самом деле неловко помешать хозяйке… Забыл еще оказать тебе, что набрался песен у Михайловских мужиков. Знатные есть песни, но которым сделал я великое открытие: у мужика своя история, и ведет он счет по собственным царям – по Ивану Болотникову, по Степану Разину да по Емельяну Пугачеву. Вот тебе летопись народная.
– И я на клад наскочил, – подзадорил Соболевский, – рукописное песенное собрание приобрел. По полноте и богатству ничего подобного не встречал. Сопиков, книголюб и книгопродавец здешний, положил ему начало. Ты, надеюсь, от намерения издать песни не отступил?
– Ужо, дай срок. А находку твою немедля покажи! – оживился Пушкин.
– Изволь. Однако не ранее, чем сам увижу весь литературный твой багаж.
Пушкин начал усиленно просить. Как ни крепился Соболевский, наверное бы не устоял, если бы поэт вдруг не спохватился:
– Еду к Дельвигу. Нет мочи ждать!
…Друзья сидели в кабинете Дельвига. Медлительный Антон Антонович едва успевал вставить слово, а Пушкин опять бросался тормошить его и, как обрадованное дитя, восторженно повторял:
– Дельвиг! Дельвиг мой! – и снова теребил его, наводя в кабинете полный беспорядок.
По счастью пришла Анна Керн. Пушкин тотчас выбежал в переднюю и, целуя ей руку, вспыхнул неожиданным румянцем и еще более смутился: не мог преодолеть эту детскую особенность, проявлявшуюся при каждом волнении.
– Должно быть, – сказал в оправдание себе поэт, – я все тот же, когда являюсь перед вами, Анна Петровна.
– Какой же именно? – улыбнулась Керн. – Тот ли вы, каким я помню вас на прогулках по Михайловскому парку, или тот, кто слал мне потом безумные письма?
– А вы их помните?! – обрадовался поэт. – Верьте мне… Нет, не верьте… ничему не верьте! Когда человек теряет голову…
– И в то же время пробует играть сердцем женщины?
– Играть?! – с упреком переспросил Пушкин. – Как могли вы подумать…
Гости, начав съезжаться, составили вокруг поэта неразрывный круг. Здесь были и Орест Сомов, и Соболевский, и лицейский товарищ Пушкина Михаил Лукьянович Яковлев. Приехал Глинка. Соболевский, едва дав ему время приветствовать хозяйку дома и именинника, подвел его к Пушкину.
– Сей однокорытник наш жил в пансионском мезонине вместе с Кюхельбекером. Припоминаешь?
– Теперь очень хорошо помню, – Пушкин приветливо протянул руку Глинке, – был такой юноша молчальник. – Он еще раз крепко пожал руку. – Мне памятно и дорого все, что напоминает собственную юность. Да и брат Лев о вас рассказывал. Так вы и есть тот самый музыкант, который обратил к музыке даже Фальстафа-Соболевского?
В беседу вмешались дамы. Посыпались восторженные аттестации Глинке. Отшучиваясь, Глинка пристально наблюдал за поэтом. Пушкин почти не изменился. Он такой же, как был в то время, когда взлетал по узкой крутой лестнице в пансионский мезонин. Та же живость в движениях, тот же певучий голос… Да, все тот же автор «Руслана», и ничуть не согнули его годы странствий, бед и потрясений.
Но через минуту Глинка готов был переменить мнение: как он возмужал, однако, юный витязь Руслан! Но не печать усталости, а облако раздумий коснулось ясного чела.
Пушкин, сидя с Дельвигом, вел с ним тихий разговор, когда началась музыка. Играла Софья Михайловна. Соболевский поместился около фортепиано, не скрывая восхищения не столько музыкой, сколько музыкантшей. Едва Софья Михайловна взяла последние пассажи, Сомов подвел к фортепиано Яковлева. Пошептавшись с хозяйкой дома, Яковлев обратился к поэту: