Тысяча осеней Якоба де Зута
Шрифт:
Кончик пера ломается под нажимом Якоба, он достает другое перо.
— «В то же самое время прошения компании отклоняются под бесконечными предлогами. Опасности путешествия из Батавии к вашей отдаленной империи продемонстрировало крушение «Октавии», когда двести голландцев потеряли свои жизни. Без справедливой компенсации торговля в Нагасаки теряет всякий смысл». Новый абзац. «Руководство Компании в Амстердаме издало окончательный меморандум касательно Дэдзимы. Содержимое документа вкратце можно описать следующим образом…»
Перо Якоба проскакивает мимо отверстия в чернильнице.
— «Без увеличения медной квоты до двадцати тысяч пикулей… — подчеркните эти слова, де Зут, и напишите их еще цифрами, — семнадцати директорам голландской Ост-Индской
— Не от одной, господин директор, а целых шести. Значит, генерал-губернатор решил взять их на испуг?
— Азиатский менталитет уважает force majeure [17] . Это наилучший способ убедить их согласиться.
А ответ будет, Якоб это видит, отрицательным.
— Вдруг японцы назовут письмо блефом?
— Блефом называют то, что пахнет, как блеф. Отныне вы участник этой стратегии, так же, как ван Клиф, капитан Лейси и я, и более никого. Так, в заключение: «С квотой в двадцать тысяч пикулей на следующий год я пришлю еще один корабль. Если же Совет сегуна предложит… — подчеркните — …на один пикуль меньше двадцати тысяч, тем самым они, по существу, возьмут топор и срубят древо торговли, согласятся с тем, что главный порт Японии прекратит свое существование, и заложат кирпичами единственное окно Японии, открытое в мир»… так?
17
Непреодолимая сила, форс — мажор (фр.).
— Кирпичи здесь не в ходу. «Забьют досками»?
— Напишите, как надо. «Такая потеря лишит сегуна возможности следить за прогрессом в Европе, к радости русских и других врагов, не спускающих жадных глаз с вашей империи. Ваши еще не рожденные потомки просят вас в этот час сделать правильный выбор, как прошу и я». — С новой строки: «Ваш преданный союзник, и т. д. и т. д., П. Г. ван Оверстратен, генерал-губернатор Ост-Индии, кавалер Ордена Оранжевого Льва», и любые другие титулы, которые придут вам в голову, де Зут. Две чистые копии к полудню — достаточно времени для Кобаяши. Закончите обе подписью ван Оверстратена — поточнее, как сможете — и на одной поставьте вот эту печать, — Ворстенбос передает ему перстень с выгравированной аббревиатурой «VOC», голландской Veerenigde Jost-indische compagnie.
Якоб поражен последними двумя указаниями.
— Мне подписывать письма и заверять печатью, господин директор?
— Вот… — Ворстенбос находит образец, — …подпись ван Оверстратена.
— Подделка подписи генерал-губернатора… — Якоб знает, что это такое: преступление, караемое смертной казнью.
— Не надо делать такого мученического лица, де Зут! Я бы подписал сам, но наша хитрость требует мастерской работы над росписью ван Оверстратена, а не мою криворукую мазню. Думайте о генерал — губернаторской благодарности, когда мы вернемся в Батавию с трехкратным увеличением экспорта меди: мое место в совете уже никто не поставит под сомнение. Разве я тогда забуду о моем верном секретаре? Конечно, если… сомнения и нервная дрожь не позволяют вам исполнить мою просьбу, я могу позвать господина Фишера.
«Делай сейчас, — думает Якоб, — волнуйся потом».
— Я подпишу, господин директор.
— Тогда нет времени на болтовню: Кобаяши будет здесь… — директор смотрит на часы, — …через сорок минут. Нам хочется, чтобы сургуч на письмах к тому времени засох, так?
Досмотрщик у Сухопутных ворот заканчивает работу, и Якоб залезает в свой паланкин. Петер Фишер щурится от безжалостного полуденного солнца. «Дэдзима на два часа ваша, господин Фишер, — говорит ему Ворстенбос из директорского паланкина. — Вернете ее мне в прежнем виде».
— Конечно, — пруссак надувает щеки в комичной натуге. — Конечно.
Гримаса Фишера становится злой, когда мимо него проносят паланкин Якоба.
Процессия минует Сухопутные ворота, следует по Голландскому мосту.
В море отлив: Якоб видит мертвую собаку на илистом дне…
…и вот он уже парит на высоте трех футов над запретной территорией Японии.
Они на широкой площади, под ногами носильщиков песок и гравий, вокруг никого, если не считать нескольких солдат. Называется она, ван Клиф ему говорил, площадь Эдо, чтобы напомнить населению Нагасаки, где находится настоящая власть. На одной стороне площади — Башня сегуна: камни — валуны, высокие стены и лестницы. Пройдя еще одни ворота, процессия углубляется в тенистую улицу. Лоточники зазывают, нищие просят, жестянщики гремят кастрюлями, десять тысяч деревянных колодок стучат по булыжникам. Охрана голландцев громко кричит, отгоняя жителей в сторону. Якоб старается запомнить каждую мелочь, чтобы описать их в письмах к Анне, своей сестре Герти и своему дяде. Сквозь решетку паланкина до него доносятся запахи вареного риса, сточных вод, благовоний, лимонов, опилок, дрожжей и гниющих водорослей. Он видит сгорбленных старух, монахов с оспенными следами на лицах, незамужних девушек с выкрашенными в черный цвет зубами. «Если бы у меня был альбом для рисования, — думает иноземец, — и три дня здесь, чтобы его заполнить». Дети, сидящие на глиняной стене, делают совиные глаза большим и указательным пальцами, приговаривая: «Оранда — ми, Оранда — ми, Оранда — ми». Якоб понимает, что они дразнятся, изображая круглые глаза европейцев, и вспоминает, как малолетние беспризорники ходили по пятам за китайцем в Лондоне. Беспризорники пальцами растягивали глаза в узкие щелочки и пели: «Китаец, сиамец или ты японец».
Люди толпятся у входа в небольшой храм, ворота которого напоминают знак «пи».
Ряд каменных идолов, листки бумаги, привязанные к веткам сливового дерева.
Неподалеку уличные артисты громко поют и бьют в барабаны, зазывают на свое представление.
Паланкины переносят по мосту через реку с берегами — дамбами: вода воняет.
Подмышки, пах, кожа под коленями Якоба зудят от пота, он обмахивается рабочей папкой.
Девушка в окне верхнего этажа; красные фонари свисают с карнизов, а она лениво щекочет шею гусиным пером. Тело десятилетней девочки, но глаза женщины, которая намного старше.
Глициния в цвету пенится на крошащейся стене.
Волосатый нищий стоит на коленях, кажется, у лужи блевотины. Потом Якоб понимает, что «лужа» — это дворняга.
Минуту спустя процессия останавливается перед воротами из дуба и железа.
Они открываются, и охрана салютует паланкинам, которые заносят во двор.
Двадцать копейщиков маршируют под неистовым солнцем.
В тени широкого навеса паланкин Якоба опускают на землю.
Огава Узаемон открывает дверцу:
— Добро пожаловать в магистратуру, господин де Зут.
Длинная галерея заканчивается темным вестибюлем. «Здесь мы ждем», — говорит им переводчик Кобаяши, и слуги приносят напольные подушки, чтобы они могли присесть. С правой стороны вестибюля — ряд раздвижных дверей, украшенных полосатыми бульдогами с чрезмерно длинными ресницами. «Тигры, наверное, — комментирует ван Клиф. — За этими дверями цель нашего прихода: Зал шестидесяти циновок». Слева более скромная дверь с хризантемой. Якоб слышит доносящийся из глубины дома плач младенца. Впереди — вид поверх стены магистратуры и раскаленных крыш: панорама бухты, где в синеватой дымке стоит на якоре «Шенандоа». Запах лета смешан с запахами пчелиного воска и чистой бумаги. Голландцы сняли обувь у входа, и Якоб благодарен ван Клифу за своевременный совет надеть чулки без дырок. «Если бы отец Анны увидел меня сегодня, — думает он, — ожидающим приема у высшего представителя сегуна в Нагасаки!» Чиновники и переводчики напряженно молчат. «Половые доски, — доверительно шепчет ван Клиф, — скрипят, чтобы выдать наемных убийц».