У каждого своя война
Шрифт:
В комнату вошла Катерина Ивановна со сковородкой, на которой шипела маслянистая картошка.
– Ого, всю водку вылакали! — покачала головой Катерина Ивановна. — Шустрые ребятки!
– Маманя, отсохнет та рука, которая себя обманет! — Гаврош ущипнул струны, пробежался по ним пальцами и негромко запел:
Идут на Север срока огромные, Кого не спросишь — у всех Указ, Взгляни,Катерина Ивановна поставила сковородку на дощечку посередине стола, раздала всем вилки. Потом сходила в свою комнату, принесла целую бутылку водки, усмехнулась:
– Ну, по такому случаю…
По какому случаю, она пояснять не стала, да никто ее и не просил. Водку разлили по стаканам, только собрались чокаться, как вдруг Гаврош стал вытаскивать из карманов своего пиджака пачки папирос, сигарет, горсти конфет. Потом извлек из-за пазухи еще несколько пачек печенья.
– Это еще откуда, Витек? — насторожилась мать.
– А мы тут помогли в овощном машину с помидорами разгрузить, — ответил Гаврош, подмигивая ребятам. — Вот нас и отоварили.
– Лучше бы деньгами взяли... — вздохнула мать и подняла свой стакан. — Ну, дай вам бог здоровья и удачи, ребятки…
Они выпили еще, а потом Гаврош долго играл на гитаре и пел воровские песни; Робке это страшно нравилось, он пытался подпевать, фальшивил, и над ним все смеялись. Потом Катерина Ивановна всплакнула, вспомнив мужа, сидевшего где-то в Сибири. Затхлая, прокуренная, давно не убиравшаяся комната с убогой мебелью казалась Робке уютной и замечательной.
И мать Гавроша казалась замечательной, доброй и веселой, и Гаврош тоже, и даже Валя Черт, остроносый, с вечно бегающими глазками, похожий на крысу, тоже казался симпатичным и хорошим.
Домой Робка и Богдан приплелись почти под утро. Робка был заметно пьян, и Богдан всю дорогу пришептывал:
– Убьет нас твоя мамаша, как пить дать, убьет…
– Меня убивать будет, ты-то здесь при чем? — пьяным голосом отвечал Робка.
– За компанию…
– М-может б-быть... — протянул Робка и вдруг представил себе гневное лицо матери с яркими голубыми глазами, как у немецких пластмассовых кукол, даже кудряшки были такие же соломенные. А потом вместо материнского выплыло откуда-то лицо Катерины Ивановны со следами былой красоты, размытой годами безалаберной, загульной жизни.
– Слушай, Богдан, а ведь они совсем плохо живут... — вдруг осенило Робку. — Три с-стула в к-комнате... и никакой мебели…
– Не хуже нас с тобой... — ответил Богдан. — Она ж нигде не работает... И не хочет. А какие деньги заведутся — пропивает... Откуда ж там мебели быть? — вполне рассудительно отвечал Богдан. — Знаешь, у кого мебели полно? У Кости Завалишина. Ух, столько мебели! Ух, столько мебели! И вся лакированная! И полы лакированные! А квартира какая — озвереть можно!
– А ты у него был?
– Ну... Костя приводил. Они в высотке живут…
Там все квартиры такие, сплошь начальники…
Досказать Богдан не успел: они уже поднялись на свой третий этаж и остановились перед дверью, не решаясь надавить кнопку звонка.
– Давай лучше тебе позвоним? — предложил Робка.
– Ага, спасибо. Тогда мне в первую очередь наваляют.
– А ты хочешь, чтобы мне наваляли? Я же пьяный, а ты — трезвый, — обиделся Робка.
– Не надо было пить, тоже был бы трезвый... Звони давай!
Но звонить Робке не пришлось — дверь сама распахнулась, и на пороге предстала Люба, в халате поверх ночной рубашки, с распущенными волосами. Богдан мгновенно оценил ситуацию и прошмыгнул под руками Любы в коридор, кинулся к своей двери, открыл ее и исчез. А Робке, естественно, досталось за двоих. Люба награждала его затрещинами с обеих сторон, приговаривала глухим, клокочущим от злости голосом:
– Ты что себе вздумал, паразит?! Ты что позволяешь, а? Прибью стервеца! Нету хорошего сына — и такого не надо! Один в тюрьму загремел, и ты туда же собрался?! Ах ты-ы, паскудник!
Осыпаемый подзатыльниками и тычками, Робка доплелся до своей комнаты, опрокинув по дороге велосипед, стоявший у стены, и ударившись лбом о дверной косяк…
– Где руку покалечил? — уже утром, собираясь на работу, спросила Люба.
– Да в футбол гоняли, упал — и на стекло.
– А водку с кем пил?
– Да там ребята скинулись... Я и выпил-то всего полстакана. Голодный был, вот и закосел.
– Еще раз такой придешь — домой не пущу, — отрезала Люба. — Заруби на носу! Пойду к Гераскину и скажу, чтобы тебя сразу в колонию определили!
– Мам, больше не буду…
– Не будет он... — усмехнулся Федор Иванович.
Он тоже собирался на работу и заворачивал в газету два куска хлеба с двумя ломтями колбасы. — Больше пить не будет, меньше тоже не будет... — и Федор Иванович мелко рассмеялся. — У соседей учится — хорошие примеры на глазах.
– А ты помолчи, разговорился что-то! — сверкнула на него глазами Люба, накинула легкое демисезонное пальто, схватила сумку и выскочила в коридор, хлопнув дверью…
...Робка и Богдан выходили из своих комнат почти одновременно, молча здоровались в коридоре и шли в школу. Обычно уже на лестнице их догоняла дочка Игоря Васильевича Ленка. За спиной у нее был ранец, а в руке большой черный футляр, в котором лежала скрипка. Ленка училась не в простой школе, а в музыкальной и поэтому ходила задрав нос, всех презирая.
– Привет, — здоровалась Ленка, обгоняя ребят на лестнице, вприпрыжку скакала через две ступеньки, тонкие острые косички дрыгались у нее на затылке.
Школа находилась в конце длинного, кривого, как коленчатая труба, переулка. Прохладное весеннее утро, блестит мокрый после дождя асфальт, и мутные бурные ручьи бегут по обочинам и канализационным решеткам.
Малолетки пускают по ручьям бумажные и деревянные кораблики, медленно идут за ними, зачарованно глядя, как кораблики плывут, подпрыгивая и опрокидываясь…