Убить отступника
Шрифт:
Бенкендорф это знал. И он терпеливо будет ждать своего часа. Часа своей оглушительной виктории или сокрушительного поражения.
Бывает, что судьба жестоко смеется над человеком.
Даст она порой человеку клюнуть наживку, а тот – наивная душа, эдакий дуралей безмозглый, возьмет да и заглотнет ее целиком! А судьба-пересмешница раз его крючком за губу – и подсечет! Выкинет жертву на берег, а она хватает ртом воздух, ищет спасение, бьется об камни, вот-вот скоро смерть наступит, а судьба в это время раздумывает: отпустить ли ей добычу в воду, или пусть еще
Эх, судьба, судьбинушка!
Привередливая ты какая! И что ты еще удумаешь сотворить с гвардейцем, кто знает?
…Голевский ворочался на неудобной кровати, а в голову все лезли разные мысли. О несчастливой судьбе, о неумолимой фатальности, о превратности и несправедливости жизни. Лезли, как вредные насекомые. Заполняли жужжащим роем весь мозг, кусали его, грызли, жалили и почти до основания его высасывали.
В каземате было промозгло и прохладно. Голевский укутался одеялом, пытаясь хоть немного согреться. Вдруг загрохотала, заскрипела железная дверь и тяжело отворилась. В проеме появилась коренастая фигура тюремщика, солдата Прокопа. С ним был еще один стражник.
– Изволите кушать, – буркнул Прокоп, поставил миску с едой и вышел.
Голевский с неохотой поднялся. Зевая, взял ложку. Ковырнул в тарелке… Кажется, каша. Перловая. Сваренная на воде. Без соли и сахара. И хотя капитан был голоден, осилил лишь половину.
Он стал нервно мерить шагами камеру. Тоска, злость, безысходность…
«Хоть волком вой, – загрустил гвардеец. – И сколько же мне здесь придется пробыть? Месяц, два? Год? А может, и всю жизнь? Ежели, не дай бог внезапно скончается сам Бенкендорф, пиши пропало – вовек мне, горемычному, не выбраться из каземата!»
Шесть лет назад он уже вкусил прелести тюремной жизни. Едва здоровье тогда не подорвал. А мог и сгинуть вовсе. Как бы здесь не стать трупом хладным и безмолвным. А это гвардейца никак не устраивало. Он решительно подошел к двери и постучал по окошечку.
«Где же тюремщик, черт возьми!»
Нет ответа. Голевский задолбил по двери сильнее. Его услышали. Окошечко открылось, и появилась простоватая физиономия стража. Солдат вопросительно посмотрел на арестанта и проворчал.
– Чего шумите, господин офицер? Чего изволите?
– Послушай, голубчик, пойди, расспроси коменданта, можно ли мне подать в камеру перо и бумагу? И книги какие-нибудь, журналы? Будь добр, молодец, узнай.
– Узнаю, отчего не узнать. Григорий, подмени меня, я к коменданту изволю!
Стражник ушел. Спустя минут двадцать он вернулся и доложил:
– Комендант сказал, что вам не положено книжки да всякие такие журналы читать. Вот так и сказал. Не положено, – а потом шепотом добавил. – Я бы принес, но за это могут и сквозь строй прогнать. Вы же знаете.
– Благодарю, любезный, что сходил и узнал. Как-нибудь выкрутимся, и не в таких
– Жалко вас, ваше высокобродие, чай, не по доброй воле сюда попали. А могут и безвинно осудить и на каторгу послать.
– Да, могут. Да что поделать, ежели судьбу-злодейку порой не объедешь и не обойдешь. Встанет на дороге, как верстовой столб… А тебя-то как звать-величать, солдат?
– Прокоп.
– Хороший ты человек, Прокоп. А довелось ли тебе повоевать с французами?
– Нет, не довелось, в резерве я был в казанском ополчении. Ладно, ваше высокобродие, пойду я, а то увидят, что я с вами беседую – враз всыплют.
– Что же, иди, голубчик…
Окошко в двери захлопнулось. Заскрежетал замок. И снова наступила невыносимая тишина. А с ней – и невыносимое одиночество. Александра Дмитриевича это угнетало. Но что делать? Сочинять стихи? Петь песни? Голевский ничего лучше не придумал, как вспоминать самые интересные и запоминающиеся истории из своей жизни: баталии с французами, офицерские пирушки, пикантные приключения с дамами и прочее, прочее, прочее…
Голевский мечтательно заулыбался. Неужели это все было когда-то? Да, выходит, было. Сколько же приятных и незабываемых воспоминаний хранит его память. Сколько же их залегло в сердце! Все же, несмотря ни на что, жизнь у него получилась богатой на события.
Он вздрогнул от неожиданности. Сквозь блаженные мечтания прорезался противный крысиный писк, он-то и вернул капитана к реальной действительности. Гвардеец открыл глаза, улыбка сползла с его лица. Мерзкая тварь сидела в углу камеры и вертела мордочкой.
– Пошла вон! – взревел в ярости капитан и швырнул в нее миску. Миска загрохотала по каменистому полу, а крыса юркнула в дырку.
Мечтать арестанту расхотелось.
И снова нахлынули одиночество, безысходность, тревога. И снова медленно потянулось время. Как эти минуты были тяжелы и невыносимы для гвардейца! Уж лучше сражаться с врагом, зная, что ты погибнешь, чем прозябать в каземате.
К ночи Александр Дмитриевич заснул тревожным и беспокойным сном.
И вот наступило 18 октября. Этот день оказался решающим в тюремной эпопее Голевского. После полудня тюремщик Прокоп открыл дверь, и его громкий радостный голос пробудил капитана от печальных дум.
– Александр Дмитриевич, пожалуйте на выход! Кажись, ваши мучения закончились. Вас освобождают.
Солдат улыбался во весь рот и светился от счастья: он был рад за офицера. Крепко сдружились они за это время. Едва Голевский услышал благоприятные вести, тут же подскочил к стражнику.
– Это правда, голубчик?! Откуда ты знаешь?!
– Так, это… грех попутал, ваше благородие, подслушал я нечаянно разговор господ. Какая-то бумага насчет вас пришла из Петербурга. Вот я и грешным делом подумал, что вас будут вскорости вызволять из каземата.
– Благодарю, голубчик, за столь радостную весть! Дай-ка я тебя расцелую! Буду помнить тебя, Прокоп, всегда.
…Когда Голевский вышел из каземата, то зажмурился на время: глаза отвыкли от дневного света. Его уже ждали комендант, полицмейстер и советник губернатора. Все предупредительно и дружески улыбались. Полозов картинно заключил в объятья измученного родственника.