Убитый манекен
Шрифт:
Там, за этой дверью, Арман, Ирэн, Жильбер, Лаура, Эмиль и Леопольд мчались по пампасам, команчи и шейены беспощадно сражались друг с другом. Открыть ее значило бы пересечь границу Дальнего Запада, повернуть вспять течение времени… На лестничной площадке два шкафа с резными створками все еще напоминали блокгаузы, и не требовалось усилия, чтобы представить, как неслись в атаке на лестницу дикие мустанги с развевающимися гривами.
— Ирэн, я боролся… Но больше не в силах! Я конченый человек. К чему жить?
Малез уселся на ступеньку с нераскуренной трубкой в кулаке, словно вождь сиу, собирающийся в одиночестве выкурить свою трубку. Он не ошибся, предположив, что Лаура задержала Жанну на веранде только для того, чтобы ее брат мог объясниться с ее кузиной.
Торопливо справившись
— Ирэн, умоляю тебя! Я тебя люблю… я тебя люблю…
Слезливый голос Ирэн:
— Не надо! Не надо! (Глубокий вздох). Я… я никогда тебя не забуду! Никогда не полюблю другого… Но пока жива твоя жена… Мы д-д-должны о-с-с-таваться ч-чужими д-друг другу!
— Невозможно! Не требуй этого от меня!
Молчание. Малез «видел» Эмиля коленопреклоненным у кровати и осыпающим поцелуями руку, которую отдала ему Ирэн.
«Скованны даже в горе!» — не удержался он от злой мысли.
— Не переношу Жанну! И думаю, всеща не переносил!
— Не надо было на ней ж-ж-жениться!
— Ирэн, ты же знаешь, что я это сделал лишь от досады, что был глупейший порыв! Жильбер рассказал мне о тебе такие ужасы…
— И ты поверил? Как ты мог верить ему, а не мне?
— Я ревновал! Из гордости ты не захотела ничего мне объяснить… Ты была должна, Ирэн! Я сходил с ума, надо было это понять… Я слишком тебя любил, мне хотелось увезти тебя подальше от всего и от всех, владеть тобой для себя одного. Ты же мне отвечала: «Если ты мне не доверяешь, если моего слова тебе недостаточно, значит, ты меня не любишь». Но тот становился все более категоричным, обещал представить мне доказательства, говорил мне: «Спроси у нее, где она находилась в такой-то день, что она делала в таком-то часу!» Я тебя спрашивал, ты же, словно нарочно, не умела оправдаться… Напрасно требовал я у тебя доказательств… Мне были не нужны, пойми меня! доказательства, предлагаемые Жильбером. Но я готов был все отдать, чтобы получить их от тебя. Мне были нужны не доказательства твоей вины, а свидетельства твоей невиновности… Ты же возмущалась.
Неожиданно голос зазвучал патетически:
— Тебе следовало дать их мне, излечить меня раз и навсегда, как лечат больных! Как мог я подумать, что твой брат просто развлекается, черня твою репутацию без всякого повода, из врожденной злобности? Он обращался ко мне во имя нашей дружбы, заверяя, что думает только о моем счастье… Какая подлость!
И снова тишина.
Опять зазвучал высокий голос Эмиля:
— Негодяй! Он стократ заслужил свою участь!
Малез «видел» его кричащим, размахивающим кулаком. Напрягая слух, он задержал дыхание: «Неужели Эмиль вдруг испугался слов, которые только что произнес?» Комиссар слышал, как он подошел к двери, закрыл ее. Теперь голоса лишь приглушенно доносились до него.
«Так вот, — подумал он, — какова их тайна!»
Счастье, разрушенное клеветой… Нельзя всю жизнь играть в ковбоев. Наступает день, когда мальчишки начинают дрожать рядом с девушками, которых еще недавно обижали, когда они обнаруживают собственные слабости, когда Рысий Глаз больше не ощущает себя в седле неукротимого скакуна, когда томагавк, еще вчера дававший ему сознание могущества, выпадает из его неловких рук. Это юность, время стихов, написанных на клочках бумаги и тайно передаваемых из рук у руки, время мечтаний при луне, робких поцелуев, отдающих малиной, время радостей, от которых плачут, и беспредельного горя. При наступлении ночи огромные добродушные деревья в саду дрожат, будто трубы органов; при свете лампы взгляды сталкиваются, вопрошают; зубами впиваются в собственную голую руку, чтобы ощутить на губах вкус собственного тела; во всех зеркалах оглядывают себя; с голыми ногами остаются стоять на навощенном паркете, чтобы почувствовать, как к самому сердцу подбирается холод; беспричинно плачут и беспричинно смеются,
А потом?
Разве невозможно, что несчастный в браке и с опозданием все узнавший от Ирэн Эмиль решает покарать клеветника? Разве не прозвучали признанием только что вырвавшиеся у него слова: «Он стократ заслужил свою участь»?
«А Ирэн, — размышлял Малез. — Разве у нее не было тех же причин, что и у Эмиля, смертельно ненавидеть Жильбера? Ее жизнь непоправимо сломана. Мужчина, которого она любила и продолжает любить, предпочел ей соперницу… Не могла ли она в избытке горя пойти на преступление?»
Комиссар находился в сильнейшем замешательстве. Если бы он знал, кто: Ирэн или Эмиль… Возможно, он бы просто удалился? Как бы ни хотелось ему узнать, как убили Жильбера, быть может, он решился бы уйти. Внезапно он почувствовал сострадание к Ирэн, глотающей последние слезы, к Рысьему Глазу, который, наверное, встал с колен, тщательно отряхивая брюки…
Распахнулась дверь. Заскрипел пол. Эмиль и Ирэн были не дальше, чем в десяти метрах, на площадке третьего этажа.
— Ирэн, я хотел бы подняться на минутку, снова увидеть уголок, где ты обещала мне стать моей… Угол лестницы… площадка четвертого… Наш любимый чердак…
Шаги по ступеням. Тяжело поднимается Эмиль. Ирэн сзади.
— Манекен все еще там?
— Манекен? — повторяет Ирэн. — Так ты не знаешь?
Но у нее нет времени для объяснений. Оба замечают сидящего на верхней ступени лестницы комиссара Малеза.
— Что… что вы здесь делаете? — пробормотал Эмиль.
Малез встал, возвышаясь над парой, как великан.
— Я все слышал, — сурово сказал он. — Эмиль Шарон, я требую, чтобы вы признались в том, что виновны в убийстве вашего двоюродного брата Жильбера Лекопта.
19. Невиновный каторжник
Малез провел бессонную ночь. Его растревожили последние эпизоды расследования: разговор с Арманом, попытка отравления, посещение Лекоптов, раскрытие тайны Эмиля и Ирэн, допрос, впрочем, тщетный, этой пары…
— Конечно, я не переносил Жильбера! — признался Эмиль. — Но у меня и в мыслях не было отомстить ему, да еще таким образом…
Потом он перешел в наступление:
— К тому же не очень представляю, как бы я мог его убить!
Как? Малез отступил тем быстрее, что и сам признавался в душе в своей неспособности решить проблему, если ее рассматривать под этим углом зрения.