Уфимская литературная критика. Выпуск 2
Шрифт:
А была ли поэзия?
Стихотворение на чужом языке – всего лишь безликая формула. Чтобы получить понятный нам ответ, нужно подобрать и подставить вместо a и b наши языковые величины. В разбираемом случае англо-русского перевода подбор слов усложнен – в отличие от русского, английский язык в высшей степени омонимичен. Те двухголовые звери, что так редки в нашем лингвистическом лесу (самые известные – коса да ключ), встречаются в английском на каждом шагу. Большинство его слов переполнено значениями, выбор которых зависит от контекста (а контекст зависит от выбранных значений слов!). С одной стороны можно подумать, что такая смысловая плотность на лексическую единицу невероятно усиливает поэтические возможности языка. И действительно, во времена Ренессанса, когда английский язык
Морфологическая ограниченность языка, его «упакованность», конечно, влияет на психологию литературного творчества. Невозможность достижения необходимой образной емкости строки за счет тонких оттенков слова превращает поэзию из непрерывной волны в угловатый график, упорядоченное множество точек, обретающее условную плавность только при достаточно большом количестве этих точек-слов. Относительное знакомство с современной американской поэзией вроде бы подтверждает нашу гипотезу. Преобладание подробной описательности, длинного толстовского перечисления, построчное сканирование окружающего мира, когда настроение создается кинематографическим подбором нужных передних планов, состоящих, впрочем, из тех же слов-корпускул – вот особенность американской поэзии (конечно же, исключения не исключаются).
Читая американских поэтов, я не мог отделаться от ощущения, что эту музыку я уже где-то слышал. Догадка пришла совершенно случайно, когда заглянул в сборник японской поэзии. Оказалось, что «среднеарифметическое» американское стихотворение сильно напоминает разбавленное (щепотка на литр) японское трехстишие хокку (всем известный Басё: «На голой ветке / Ворон сидит одиноко./ Осенний вечер). Поэтически карликовое хокку во много раз насыщеннее своего рослого потомства – оно провоцирует воображение, тогда как современный Запад стремится проговорить все. Из этого наблюдения вытекает еще один интересный переводческий парадокс.
Наказание опозданием
В определенном смысле западной поэзии не повезло в России. А, может, наоборот, повезло. Кажется, Ю. Лотман говорил, что восприятие иноязычного поэта должно быть подготовлено появлением его «культурного двойника», который средствами русского языка прививает согражданам привычку к иной ментальности. У западной поэзии такой двойник в России есть, и еще одно дежавю, постоянно возникающее у читателя при встрече со стихами американских поэтов – результат его плодотворной деятельности. Иосиф Бродский многое почерпнул из англоязычной поэзии, – очень отличительную конкретность, вещность, и подробие (прошу извинить за неологизм). Бытует такое мнение, что Бродский впитал в себя английский холод через стихи Джона Донна. Глубоко ошибочное мнение. Даже сама «Большая элегия Джону Донну» – апофеоз чуждой Донну перечислительности. Воин, поэт, священник Донн с его яростными требованиями к Богу («Благочестивые сонеты») скорее схож с Лермонтовым, но еще более – с Достоевским. Но что касается донновской строфики, ее псалмовой монотонности, то она действительно повлияла на молодого Бродского, о чем он потом не раз упоминал.
В русской поэзии Бродский занял такое основательное место, что, когда пришло время непосредственного и широкого знакомства нашей читающей публики с западными поэтами-современниками, оказалось, что они воспринимаются уже как эпигоны Иосифа Бродского. Вот как Бродский писал о творчестве Энтони Хекта: «Когда этот поэт видит, он начинает говорить, а слово заставляет его взгляд задерживаться на предмете». Если вам вспомнился главный принцип чукотской песни, не спешите улыбаться. Здесь речь немного о другом – о говорении как основе данной поэтической концепции. Бродский так смело определил хектовскую манеру, потому что имел в виду свою манеру.
Доверяя Орфею
Справедливости ради нужно сказать, что американские поэты заслуживают звания героев американской культуры, развивая национальную словесность таким излишне точно-точечным инструментом как современный английский язык.
Ну, а ради большей справедливости мы должны отречься от всего негатива, которым только что «наполнили» американскую поэзию. Не будучи носителями языка, мы не можем представить себе, что на самом деле заключено в стихах американских поэтов, – они абсолютно непрозрачны для нас, не живущих той жизнью, их содержимое остается тайной – доступен только голый интернациональный смысл, который мы и подвергли остракизму. Нам не понравился дом снаружи, но мы не смогли проникнуть внутрь. Именно поэтому остается извиниться перед хозяевами и положиться в удовлетворении нашего любопытства на способности переводчика.
Теперь уже не кажется, что его задача – правильно решить поэтическое уравнение, как можно точнее соотнести свое прочтение с оригиналом. Эта математическая аналогия совсем не однозначна. Простой мысленный эксперимент в этом убеждает. Переведя стихотворение языка А на язык R, попытаемся вернуть его в исходное состояние опять же путем перевода (операция RA). По правилам обычной, коммутативной алгебры, разность между исходным объектом и объектом после двух операций перевода равна нулю, но вы уже поняли – в нашем случае это не так. Как мы и подозревали, перевод некоммутативен. Вместо уравнения – неравенство. Полученная разность может отличаться от нуля как угодно сильно, и эта квантовая неопределенность вмещает в себя и недостижимость полной адекватности, и свободу воли переводчика, возможность его со-творчества и даже пере-творчества.
И разве плохо для читателя, если всю эту неопределенность переводчик решит в нашу пользу? Вспомните манящий миф о Западе, который мы создавали себе, прижимаясь ухом к железному занавесу, реконструируя по отдельным звукам чудесный ночной блюз потусторонней жизни. Иногда кажется – лучше бы занавес не поднимался. Конечно, у полного знания есть свои плюсы, но оказалось, они не всегда перевешивают очарования неведения (что вовсе не синоним невежества). Когда переводчик выводит из немой тьмы иноязычия действительно прекрасную Эвридику, мы не должны подозрительно вглядываться в ее черты. Сомнения здесь неуместны по одной простой причине – настоящую мы и не видели (и, может быть, слава Богу?). Неведение принадлежит нам, не ведающим, а за очарование отвечает переводчик. Труд его, как мы убедились, тяжел – в первую очередь вот этой своей ответственностью. Тем благодарнее должна быть наша благодарность.
Юрий Горюхин
«Убить Тарантино»
В приезд на Московский международный кинофестиваль великого Тарантино не верил никто, говорят, даже Никита Михалков. Но Тарантино приехал, и вся кинообщественность страны трое суток напряженно следила за передвижениями звезды по Москве. Не отрывался от телевизора и я.
Дружно, вместе с технической, творческой и прочей интеллигенцией смахнул слезу и высморкался в батистовый платочек, когда маэстро с незаконченным средним образованием склонил голову над могилой поэта Пастернака. Заподозрил, что в сумерках Квентин прокрался также и к памятнику Лермонтову – шаркнуть ножкой писателю, поместившему 164 года назад героя своего времени в обратную композицию, изобретенную потом Тарантино. А когда в очередной раз услышал от очередной миловидной киноведши о потрясающей энергетике и ауре трехсерийного фильма про Билла, созданного недавно голливудским режиссером, то в одночасье выделил из своей жизни два часа времени, две сотни из семейного бюджета и отправился в ближайший кинотеатр наслаждаться искусством.
Искусство ошеломило. Знаменитая актриса Ума Турман прыгала очень высоко, бегала очень быстро, дралась и фехтовала очень ловко и к концу фильма победила всех плохих девочек и тетенек, попутно покрошив несколько десятков второстепенных мужчин. Жалко, конечно, что ей не встретился Джеки Чан – он бы показал ей и назло феминисткам, что такое мужское кун фу, впрочем, я не об этом.
Я о том, что такого нелепого двухчасового винегрета из штампов не видел давно, и даже готов был зааплодировать, ожидая умопомрачительную пародию на все виды «колотушек» сразу, но так и остался с раскрытыми ладонями, сжимающими воздух, до конца фильма. Фильм на пародию не тянул, на взрослый мордобой тоже, даже для почти половозрелых подростков не мешало бы еще посидеть за монтажным столиком.