Уготован покой...
Шрифт:
Итак, я решил для себя, что теперь, в своей новой должности секретаря кибуца, буду руководствоваться принципами милосердия. Не стану болью усугублять боль. Если подойти к вопросу с позиций в какой-то мере религиозных, то должен отметить, что из десяти заповедей и других установлений, древних и современных, предлагаемых традициями иудаизма, религиозными и национальными, а также нашим движением, мне осталась одна-единственная заповедь: вокруг слишком много боли, чтобы увеличивать ее. Когда только возможно, следует ее уменьшать. Не сыпать соль на открытые раны. Короче, не причиняй боли.(Кстати, не причиняй ее и собственной душе. Если возможно.)
По данной теме — всё.
А теперь о текущих делах. Это главная часть отчета.
После многих дождливых
Но должность моя потребовала, чтобы отправился я в бухгалтерию, включил свет (в половине седьмого утра там все еще недостаточно светло!) и просмотрел весьма путаные накладные на отправку продукции, которые Уди Шнеур еще вчера сунул в мой почтовый ящик. С семи до девяти я, стало быть, пытался навести мало-мальский порядок и разобраться в том, что они там, на цитрусовой плантации, наворотили. Затем я собирался заняться некоторыми письмами, оставшимися на столе у Иолека с первых дней его болезни. Но только теми, что касаются неотложных вопросов: лично у меня нет ни малейшего желания наваливаться на те дела, которые могут потерпеть. Пусть подождут. Возможно, они потеряют свою актуальность или все решится само собой. Между прочим, формально я все еще не секретарь кибуца. И торопиться мне некуда.
В девять или в четверть десятого в комнату ворвалась Хава Лифшиц, в своем синем рабочем платье, с тронутыми сединой косами, венчиком уложенными вокруг головы и, словно корона, обрамляющими ее высокий лоб, как это было модно в годы основания кибуца. Она не поздоровалась, вся кипя от ядовитого, едва сдерживаемого гнева.
С тихой враждебностью она, как учительница ученика, заклеймила меня четырьмя словами:
— Как тебе не стыдно. (Без знака вопроса.)
Ну, я отложил карандаш. Сдвинул на лоб очки, поприветствовал ее: «С добрым утром!» — и предложил сесть на мой стул, поскольку два дня назад кто-то забрал из бухгалтерии второй стул, а вернуть не удосужился.
Нет, садиться она не собирается. Просто ей трудно понять, говорит она, как вообще возможны подобные черствость и бессердечие. Хотя ее уже ничего не удивляет. Она требует от меня безотлагательных действий. Или, как она выразилась, «подключиться вовсю и немедленно».
— Прости, — отвечаю я, — к чему я вообще-то должен подключиться, да еще немедленно?
— Срулик, — цедит она сквозь стиснутые зубы, словно имя мое — гнусное ругательство и только крайняя необходимость вынуждает ее осквернить им свои уста. — Срулик, скажи мне, пожалуйста, ты и вправду идиот или только прикидываешься? Или это у тебя такой нездоровый юмор?
— Возможно, — говорю я, — все возможно. Но ответить тебе я смогу лишь тогда, когда пойму, о чем ты ведешь речь. И я бы посоветовал тебе все-таки присесть.
— Ты хочешь сказать, что вообще ни о чем не знаешь? Не слышал и не видел? Весь кибуц говорит об этом с раннего утра, и только ваше величество витает в облаках?
(«Ваше величество» или не «ваше величество», но я, разумеется, поднялся со стула. Однако Хава наотрез отказывалась присесть. Она стояла передо мной, напряженная, полная враждебности, с трудом унимая внутреннюю дрожь. Так застыли мы по разные стороны письменного стола, и положение было столь неловким и странным, что я не мог не улыбнуться.)
— Случилось несчастье, — произнесла Хава, все еще едва сдерживая злость, но уже другим голосом.
Я тут же извинился. Объяснил Хаве, что и в самом деле не имею ни малейшего понятия, о чем она говорит:
— Весьма сожалею. Должен признаться, что вот уже несколько лет я не имею обыкновения ходить на завтрак в кибуцную столовую. Вместо этого здесь, в бухгалтерии, обхожусь до обеда чаем с бисквитами и йогуртом. Да, что-то вроде недуга. Так что у меня, повторю снова, нет ни малейшего понятия, в чем дело, что это за несчастье, о котором с раннего утра говорит весь кибуц. Не приведи Господь, Иолеку стало хуже?
— Это еще случится. — Голос Хавы был полон гнева и яда. — Несчастья всегда наваливаются разом. Но на сей раз это Иони.
— Хава, — сказал я, — час от часу не легче. Тревога охватывает меня все сильнее. А талантом истолковывать намеки я, увы, не наделен. Будь добра, объясни наконец толком, что же все-таки стряслось.
Неожиданным движением, резким, словно собиралась она смести со стола мои бумаги или дать мне пощечину, Хава вдруг рванулась со своего места к стулу, который я ей освободил. И, рухнув на него, прикрыла ладонью глаза.
— Этого я постичь не могу, — прошептала она, походя в эту минуту на школьницу, незаслуженно получившую нагоняй. — Нужно иметь душу убийцы, чтобы сделать это вот так, вдруг…
Из ее слов я не смог понять, кто же он, этот убийца, то ли сын ее, то ли муж, то ли я сам. Не понял я и того, что побудило меня положить руку ей на плечо и мягко окликнуть по имени.
— Срулик, — сказала она и устремила на меня глаза, в которых не было слез, хотя губы ее подергивались от рыданий, — ты поможешь.
— Конечно, — заверил я.
И несмотря на то что вот уже много лет любое физическое прикосновение к другому человеку мне неприятно (у меня есть на то свои причины), я не убрал руки с ее плеча. И даже — возможно, всего лишь на миг — коснулся ее волос. Но в этом я не уверен. Кажется, и в самом деле коснулся.
Посреди ночи, рассказала Хава, Иони оставил дом. Внезапно. Судя по всему, он захватил с собой оружие. Нет, перед этим ни с кем не беседовал. Нет, не оставил никакой записки. А эта его дефективная вдруг вспомнила, что он уже давно рассказывал ей, что намерен отправиться за океан. Но как раз в последнее время перестал говорить об этом. Никто лучше меня не знает, что нельзя полагаться ни на одно слово, срывающееся с языка этой ненормальной. Что за глупости: если и вправду поездка за океан, то кто же отправляется за границу без нужных бумаг и вообще без ничего, но прихватив с собой оружие и военную форму? Срулик, уж тебе-то известно, что здесь не с кем разговаривать. Кроме тебя. Ты единственный. Все остальные — мелочные эгоисты, тупые, узколобые и в глубине души небось уже злорадствуют, потому что знают: случившееся убьет Иолека, а уж его смерти давно жаждут. Я пришла именно к тебе, потому что ты, возможно, не самый большой мудрец, но человек порядочный. Человек. А не чудовище. Он искал и нашел способ убить своего отца. Ибо Иолек этого не вынесет. Уже сейчас лежит он в комнате, боль сдавила грудь, дыхание затруднено… И винит во всем только себя. А эта идиотка, Римона, впустившая в дом маленького убийцу, чтобы доконать Иони, говорит мне со спокойствием хладнокровного душегуба: «Он уехал, потому что ему было плохо. Он говорил, что уедет, и уехал. Бог весть куда. Быть может, он вернется, когда ему станет лучше». Пару звонких пощечин должна была я отвесить ей тут же, на месте. С этим гаденышем я вообще не разговаривала. Он наверняка все знает, этот грязный Мефистофель. Этот развратный плут. Он все знает, втайне смеется над нами, но говорить не собирается. Ты, Срулик, сию же секунду отправишься к нему и вытащишь из него, где сейчас Иони. Пока не поздно. Не останавливаясь ни перед чем, вытяни из него все. Хоть под дулом пистолета. Мне это безразлично. Ступай же. Бога ради, Срулик, попытайся понять, о чем идет речь, мне не нужны ни чашка кофе, ни твои прекрасные слова. Ты ведь знаешь, я человек сильный, я как скала. Мне от тебя нужно только одно: чтобы ты немедленно пошел и сделал то, что необходимо сделать. Вот так. И оставь меня здесь. Одну. Со мной будет все в порядке. Ступай же!